Если бы машину времени вернуть на сутки назад, то… А впрочем, и это, наверное, бесполезно: машина работала бы только во времени — ведь изменить события она была бы бессильна. Но это ужасно, и этого не должно быть…
Альбинас Юронис
Нас было четверо в «черном вороне». И два милиционера сидели у дверей, отгороженные от нас решетками. В двери было маленькое окошко. Со своего места я видел кусок расчерченной на квадраты улицы, мокрый асфальт с дымящимися голубыми фонарями, прохожих на перекрестке. Там была свобода. Я уже знал, что свобода как вода. Никогда не ценишь, если ее вволю.
Рядом со мной сидел совсем молодой парень, наверное, мой ровесник. Сбоку — двое парней постарше. Их везли из суда. Как я понял, они фарцовщики. Спекулировали, значит, заграничным барахлом. Им дали по два года. Они были очень взволнованы, но не хотели показать, что боятся. И все время очень громко хохотали и говорили на каком‑то непонятном мне языке. Один рассказывал другому: «Пошел я к фирмачу клоузы брать, а там сплошной дерибас. Отобрал я такешник‑стейтс и…» И так далее, в том же роде. Гады, выкаблучиваются еще! Но смех их звучал нервно, голос у того, что говорил, все время срывался.
Машина притормозила и повернула налево. В решетчатое окошко сзади в последний раз я увидел улицу. Ехал по ней троллейбус, желтый, светящийся, большой и мирный, как дирижабль. И исчез, потому что «воронок» въехал в ворота. В окошко я еще увидел, как тяжело сомкнулись громадные железные створки. Все, началась тюрьма. Машина катилась вдоль кирпичной ‑стены по пологому спуску. Наконец стала. Один фарцовщик сойдет здесь, со мной. Другой поедет куда‑то дальше. Снаружи громко сказали:
— Сидоренко, Юронис, выходите! Фарцовщики быстро обнялись, и тот, что выходил со мной, сказал:
— Кто первый вернется, сразу — на Главпочтамт. Там оставишь открытку до востребования… Надо будет решать, как жить…
Голос у него был уже не наглый, а тихий, слабый какой‑то, и говорил он на простом языке, по‑человечески. Мы спрыгнули на асфальт. После темноты фургона здесь было очень светло от прожекторов. Я увидел у него на щеках слезы.
Нас ввели в просторное помещение с высоким сводчатым потолком. Там уже было довольно много народу — судя по всему, арестованных. У дверей стоял раскосый конвойный солдат, похожий на киргиза. У него была перевязана бинтом шея. Наверное, от этого он все время держал голову набок и выражение лица было грустное. На стене висел большущий плакат: «Чистосердечное признание является смягчающим вину обстоятельством».
Из‑за стеклянной перегородки вышел немолодой лейтенант в очках. Очки у него были старомодные, круглые, в железной оправе. А на кителе много военных орденских колодок. Он быстро проверял наши данные по карточкам. Дошел до меня:
— Юронис Альбинас Николаевич, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, уроженец Паневежиса, статья сто вторая… — Он внимательно посмотрел на меня: — Убийство?.. — и покачал головой.
Ввели в длинный зал, похожий на крытую железнодорожную станцию. Только с обеих сторон перрона не стальные пути, а два бесконечных ряда дверей под номерами. Много женщин‑надзирательниц — все крупные, в форме. Все с перманентом, как будто это тоже входит в форму. И все время лязг ключей, гулкие выкрики, команды, хохот, хлопающие двери, мерный топот, шум где‑то льющейся воды, чей‑то плач. Тяжелый, давящий мозг шум. Я вспомнил тишину на шоссе. И не мог поверить, что это было совсем недавно. Еще сегодня. Сегодня утром.
Надзиратель спросил:
— Юронис — ты? — и, не дожидаясь ответа, сказал: — На первую «сборку», марш!
На первой «сборке» — полутемной комнате с окном под потолком — было уже много народу. |