Он просто счастливо проводил время, уверяя трутней из всех двенадцати напряженно работающих ульев, что они избрали наилучший удел.
Однако, когда убедишься, что жена счастлива тоже, выполешь сорняки и обойдешь ульи, то рано или поздно обнаруживаешь, что у тебя масса свободного времени, и начинаешь думать – не пора ли снова заняться прополкой. Говорят, каждый из нас носит в себе материал по крайней мере для одной книги – кроме знаний, необходимых для того, чтобы, скажем, держать двенадцать ульев или для чего-либо другого; и вот однажды Реджинальд, увидев, как цеанотус (Gloire de Versailles) обвит вьюнком – или вьюнок обвивается вокруг цеанотуса, – вдруг расхохотался... И вьюнок так и остался на месте, а Реджинальд сказал себе: “А ведь из этого может выйти недурной рассказ”.
Сначала ему показалось, что эту идею стоило бы пересказать Бакстеру (из Семи Ручьев), племянник которого пишет для “Панча” (или, во всяком случае, в “Панч”); потом – что она слишком для этого хороша. Неделей позже – достаточно любопытна, чтобы поделиться ею с Хильдершемом (из Мальв), которому однажды довелось встретиться с У. У. Джекобсом. Вдруг бы Джекобсу захотелось превратить ее в небольшой рассказ. Еще через неделю – достаточно занимательна, чтобы рассказать ее Коулби (из Красного Дома), который знал человека, имевшего обыкновение играть в гольф с П. Г. Вудхаусом. Вудхаус мог бы даже сделать из этого роман... Но дни шли, и Реджинальд, наблюдая, как осот, выросший среди астр, превращается в астру, в свою очередь выросшую среди осота, почувствовал, что рассказ начинает складываться без чьей-либо помощи, вдруг, под его собственным руководством, по его желанию превращаясь в роман, который он (почему бы и нет?) мог бы написать сам.
Реджинальд начал писать. У него была комната, которую Сильвия именовала кабинетом, где он время от времени умножал количество ульев на какое-то небольшое число, что-то вычитал, а на оставшуюся сумму выписывал чек. Сильвия любила, когда он работал в кабинете. Она не увлекалась пчелами, но сам ее вид, когда она заглядывала в кабинет, говоря: “Занят, дорогой? Не стану мешать тебе”, – и старательность, с какой она прикрывала дверь, делали ее полноправной партнершей в многотрудных занятиях пчеловодством. У себя в кабинете он мог работать тайно. В конце концов, что помешает человеку разорвать все, что он написал. Пожалуй, он попробует (забавы ради) и посмотрит, что получится. Возможность порвать рукопись всегда при нем.
Он не воспользовался этой возможностью. Недели шли, роман двигался. Лето сменилось осенью, осень – зимой. Не менее глубокие изменения произошли с романом. В повествовании Реджинальда Уэлларда сохранилось, однако, то, что “Нью стейтсмен” впоследствии, не погрешив против истины, назвал “юмористической жилкой”; там были фрагменты, которые сама “Таймс” отметила как “небезынтересные”. И еще до того, как морозом прихватило георгины, Реджинальд настолько свыкся со своими героями, что ему было трудно расставаться с ними. Они стали для него живыми людьми, из плоти и крови, а их взаимоотношения заставили его написать сцены, которые еженедельник “Сатердей ревью” оценил как “не лишенные глубины”, а газета “Морнинг пост” сочла, что их автора “нельзя упрекнуть в отсутствии чувства”. Разумеется, Реджинальд пока и не подозревал об этом. В течение осени и зимы он просто уверял себя, что “получается неплохо”. Просто удивительно, как легко охарактеризовать книгу с помощью одного-единственного “не”.
И Реджинальд Уэллард счел для себя удобным посетить мистера Пампа в четверг. Он облачил свое длинное, тощее тело в другую пару брюк, причесал непослушные волосы тщательнее, чем обычно, поцеловал на прощанье Сильвию и вернулся поцеловать ее еще раз, втиснулся в автомобиль, который был ему мал размера на два, попробовал стронуться с места, не выжав сцепления, не включив передачи, затем – не снявшись с ручного тормоза, успел на станцию за полминуты до отправления поезда 11. |