Квартирка принадлежала Жермене. По ее словам, ей нужен был свой уголок, чтоб иногда отдыхать от Нестора. В свете такого объяснения получалось, что уголок этот — именно то, что надо, но лишь на первое время. Так ей казалось. Она побаивалась г-жи Сюплис, консьержки. И не того, что консьержка подумает: "Еще один!", а как бы ту не шокировало, что девушка перестала приходить одна.
Ласки, даже самые всепоглощающие, имеют свой предел. Жак, почти девственник, пытался утолить беспредельное желание. Первое объятие обмануло его надежды. Постепенно головокружение прошло, и его разум и взор вновь обрели раскованность.
Тогда, созерцая эту запрокинутую, умирающую в подушках Лездемону, ее пугающую бледность, обнаживший зубы оскал, он набрасывал на это лицо постыдные воспоминания и выходил из нее, как нож.
Жермена без оглядки расточала свои пышно цветущие ласки. То была пышность букета уличной цветочницы. Завянет букет — покупают новый. А Жаку нужны были корни. Его любовь, эта аномалия, развивалась нормально, постепенно. Он любил себя, любил путешествия, слишком много всего любил в своей подруге. Жермена любила своего возлюбленного — и только.
V
Такой образ жизни требовал стратегических ухищрений на улице Эстрапад, где Жак убивал время, которое проживали вместе Жермена и Озирис.
Ближе к вечеру он придумывал себе какое-нибудь дело в библиотеке Святой Женевьевы.
Эта библиотека — алиби шалопаев Латинского квартала. Если бы все, кому надлежит там находиться, действительно туда ходили, пришлось бы пристроить еще одно крыло. Помирившись с Махеддином и Луизой, Жак каждую четвертую ночь проводил вне дома. Они с арабом оставляли незапертой дверь парадного. Запирали ее на рассвете, возвращаясь от своих любовниц.
Луиза принимала Махеддина у себя дома. Двое заговорщиков встречались у ворот парка Монсо и ждали открытия метро.
В этом отправлении на казнь не было ничего веселого. Они клевали носом среди работниц, едущих на фабрику.
Обвести вокруг пальца профессора труда не составляло. Он ничего не видел и видеть не хотел. Исправностью учеников в посещении и ежемесячной оплате лекций его требования исчерпывались.
Жена его — та видела. Видела, но зеркально. Она пребывала в убеждении, что Жак в нее влюблен и, не в силах обмануть доверие своего учителя, избегает ее общества, пытаясь отвлечься с девочками из кафе "Суфле".
Со стороны араба, признавала она, весьма похвально его опекать.
Каждое воскресенье Стопвэл напрягала себе некую таинственную пружину, чтобы выиграть состязания по прыжкам. Всю остальную неделю он пребывал в апатии — поджидал почтальона, который вечно должен был доставить ему чек, окутывался воскурениями трубки и чайника. Его огромное тело загромождало всю комнату. После обеда он облачался в фуляровый костюм и засыпал бесформенной грудой, отравленный табаком.
Птикопен служил этому деспоту с робостью юных медсестер, ухаживающих за сумасшедшими. Эту должность он совмещал с обязанностями дозорного, которые нес при Махеддине.
На Питера он не обижался. Он видел за его позой тьму слабостей, природы которых не понимал, но догадывался, что они — свидетельство уязвимости. Вместе с запахом светлого табака его обоняние будоражила поэзия Англии.
Он любил Стопвэла, как латиняне мало-помалу уступают городу с розами здоровья на щеках, с сердцем черного угля — Лондону, этому снотворному маку.
Он любил в нем сон, королевский монетный двор, ланей на лужайках, герцогов, которые женятся на актрисах, китайцев на берегах Темзы.
В редких случаях, когда Стопвэл хоть что-то говорил, это были хвалы Оксфорду, раю колледжей и лавок, где можно найти лучших эллинистов и элегантнейшие перчатки в мире.
Юный Марисель, замучившись сидеть и надеяться под слуховым окошком, словно принцесса в башне, заболел. |