Изменить размер шрифта - +

Члены советского Политбюро спустились к своим управляемым личными шоферами лимузинам «ЗИЛ», все еще переваривая сообщение, которое донес до них хилый профессор агрономии, – практически это была бомба с часовым механизмом, подложенная под одну из двух мировых сверхдержав.

 

Неделю спустя мысли Адама Монро занимали отнюдь не сельскохозяйственные проблемы, а любовные; причем они не имели ни малейшего отношения к сидевшей рядом с ним в партере Большого театра на проспекте Карла Маркса возбужденной посольской секретарше, которая так наседала на него, что он вынужден был пойти с ней на балет.

Он не был балетоманом, хотя ему нравились некоторые музыкальные номера. Однако грация entrechats  и fouettes ,[4] или, как он сам их называл, – прыжков вокруг да около, – оставляла его равнодушной. Ко второму акту «Жизели», которую давали в этот вечер, его мысли невольно вновь перенеслись в Берлин.

Это был великолепный роман – любовь на всю жизнь. Ему вот‑вот должно было исполниться двадцать пять, ей же было девятнадцать, она была темноволосой и совершенно необыкновенной. Из‑за ее работы им приходилось держать свою связь в секрете, встречаться украдкой по темным переулкам, чтобы он мог посадить ее в свою машину и отвезти к себе на квартиру в западной части Шарлоттенбурга, стараясь, чтобы их никто не заметил. Они занимались любовью и говорили, она готовила ему ужин, потом они снова занимались любовью.

Вначале подпольный характер их романа, словно они были женаты и старались скрыться от остального мира и своих супругов, – придавал пикантность их любовным встречам. Но летом 61‑го, когда берлинские леса были переполнены листвой и цветами, когда озера бороздили прогулочные лодки, а с берегов ныряли купальщики, это стало досаждать. Тогда‑то он и попросил ее выйти за него замуж, и она почти уже согласилась. Она, вполне возможно, согласилась бы и полностью, но тут возникла «Стена». Ее завершили 14 августа 1961 года, но уже за неделю до этого было очевидно, что ее возводят.

Именно тогда она приняла свое решение и они в последний раз любили друг друга. Она сказала ему, что не может бросить своих родителей, зная, что с ними произойдет: бесчестье, отец потеряет любимую работу, мать – отличную квартиру, которую она ждала столько тяжелых лет. Она не могла погубить карьеру своего младшего брата, который не получил бы хорошего образования, наконец, она не могла смириться с тем, что никогда больше не увидит своей любимой Родины.

Она ушла, а он наблюдал, стоя в тени, как она проскользнула на Восток сквозь последний незаделанный проем в стене. Она была такой печальной, такой одинокой и необыкновенно красивой.

Он никогда ее больше не видел, никогда не рассказывал о ней никому, охраняя ее память в уголке своего скрытного шотландского сердца. Он никогда не докладывал, что любил и все еще продолжает любить русскую девушку по имени Валентина, которая работала тогда секретарем‑стенографисткой при советской делегации на конференции четырех держав‑победительниц в Берлине. А это, и он это прекрасно знал, было грубейшим нарушением правил.

После исчезновения Валентины Берлин ему опостылел. Год спустя его перевели в отделение Рейтер в Париже, а еще через два года он вернулся в Лондон, и стал было вновь стаптывать башмаки в штаб‑квартире агентства на Флит стрит, когда знакомый по Берлину, – штатский, работавший в штабе британских войск, расположенном в помещениях построенного при Гитлере Олимпийского стадиона, – предложил встретиться и возобновить знакомство. Они встретились в ресторане и во время обеда к ним присоединился еще один человек. Приятель из стадиона извинился и после кофе удалился. Новый знакомый был дружелюбен и вел ни к чему не обязывающую беседу. Но после второй рюмки бренди он наконец приступил к делу.

– Некоторые из моих коллег в фирме, – заявил он с обезоруживающей застенчивостью, – интересуются, не смогли бы вы оказать нам маленькую услугу.

Быстрый переход