Изменить размер шрифта - +
Как и в других случаях, показания изветчика не проверяли и приговорили его к смертной казни (9–3, 107).

Всем известно, чем кончилась история Кочубея и Искры, донесших Петру I в 1708 г. об измене Мазепы. Мог бы стать доносчиком на гетмана и генеральный писарь Орлик, который знал все тайные планы и «пересылки» Мазепы со шведами. Но гетман не раз предупреждал генерального писаря: «Смотри, Орлик, будь мне верен: сам ведаешь, в какой нахожусь я милости. Не променяют меня на тебя. Ты убог, я богат, а Москва гроши любит. Мне ничего не будет, а ты погибнешь!» И Орлик, у которого, как пишет Н.И. Костомаров, «шевелилось искушение» сделать донос на гетмана, все-таки удержался от этого. «Устрашила меня, — говорил он, — страшная, нигде на свете не бывалая суровость великороссийских порядков, где многие невинные могут погибать и где доносчику дается первый кнут; у меня же в руках не было и письменных доводов» (412, 605).

Любопытно, что когда 17 сентября 1707 г. в Преображенский приказ явился иеромонах Никанор, которого Кочубей послал в Москву с доносом на Мазепу, то Ромодановский, обычно ревниво относившийся к попыткам других приказов и воевод заниматься политическими делами, вдруг передумал — он послал Никанора в Монастырский приказ к И.А. Мусину-Пушкину, формально ведавшему церковниками и монахами. Однако Мусин-Пушкин был умен и тоже не хотел вставать поперек дороги могущественному Мазепе. Он переправил изветчика с его делом в Боярскую комиссию, заседавшую в Ближней канцелярии — тогда высшее правительственное учреждение. Вскоре Ромодановский оттуда получил указ: «Бояре, слушав (допрос Никанора. — Е.А.) приговорили его, монаха, и распросные речи отослать к тебе… в Преображенский приказ» (357, 61). Пришлось по доносу Кочубея начинать сыск.

В 1725 г. архимандрит Чудовского монастыря Феофил, объясняя в своей челобитной, почему он ранее не донес на попавшего в опалу архиепископа Феодосия в говорении «непристойных слов» о Петре I и царствующей императрице Екатерине I, писал, что «доносительным способом… того не объявлял», т. к. Феодосий был человеком влиятельнейшим при дворе (что само по себе делало положение возможного изветчика опасным). Феодосий казался деятелем, заботящимся о благе страны, и поэтому позволял себе критические высказывания по разному поводу. Кроме того, эти речи Феодосия нельзя было трактовать просто как враждебные. Они были «обоюдныя, сумнительный толк имеющим и якобы похвальныя с досадительными смешанныя». Их можно было понимать двояко и не всегда однозначно как «непристойные» (572, 171–173).

Петр Еропкин — конфидент Волынского — в ответ на вопрос следователей, почему он не донес о преступных высказываниях кабинет-министра, отвечал, что доносить на Волынского боялся. Он, зная о влиянии этого «человека знатного», опасался, что ему не поверят (6, 26 об.). Один из свидетелей по делу Грузинова в 1800 г., казак Зиновий Касмынин, объяснял свое недоносительство о «непристойных словах» Грузинова: «И все вышесказанные слова, хотя и считал важными, но замолчал, нигде об них по команде недоносил, а того ж дня… увидясь… с сродственником его, есаулом Рубашкиным, пересказывал только ему одному, но он мне говорил, чтоб я о том молчал и никому не говорил, ибо-де он, Грузинов, от того может опосля отпереться, а вы-де сопреете в тюрьме» (374, 252). Из этих и многих других дел следует, что влиятельные сановники могли высказывать суждения, за которые человек простой давно бы уже добывал серебро в Нерчинске. Однако при самодержавии такие вольности позволялись только до тех пор, пока на этого сановника не обрушивался государев гнев или он не подпадал под высочайшее подозрение. А тогда уже даже самые невинные его слова могли быть истолкованы как оскорбление чести государя, как государственное преступление.

Быстрый переход