Изменить размер шрифта - +
У нас в доме могила. Все люди живут и работают в обыкновенных условиях. Я прошу спокойствия, но не гробовой тишины. У меня и без того нервы напряжены, а тут еще постоянный укор, едва слышные вздохи. Сам не живу, и другие задыхаются от моего присутствия.

Маша, не шевелясь, сидела на карельском диванчике, держа в упавшей на колено руке лепесток письма. В сумерках ее глаза казались огромными, как две тени.

- Извини, я не на тебя сержусь, а на себя, - продолжал Иван Сергеевич. - Я обдумываю рассказ. Ты хочешь меня выслушать?

- Да, я слушаю тебя, - ответила Маша.

- Понимаешь, я спрашиваю: отчего мы все страдаем? Я описываю среднего интеллигента. Пусть это будет секретарь управы. Осенний вечер. Жена ушла. Один. Ходит, думает. Дождик. Деревья качаются. Вдруг он понял: все люди живут изо дня в день, толкутся как мошки, весело и беспечно, а перед каждым неумолимый вопрос: "Для чего?" Для какой высшей цели вот это лицо сгниет? Чтобы удобрить почву какому-то новому секретарю управы, нумер второй? Ты понимаешь, мой секретарь - человек передовой, он начинает цепляться за такие фразы: "прогресс", "будущее человечества", "во имя культуры"... А дождик в это время барабанит в окошко, ветер - как на похоронах. И секретарь уже не верит в слова, не верит в культуру. Почему я должен удобрять нумеру второму, а не он мне? Если я - удобрение, я просто лягу на диван и никогда с него не встану: тащите меня сами и удобряйте! Нет, я хочу в самом себе иметь высшую цель. Я - не муравей и не пчела. Здесь вторая антиномия: значит, мне свой желудок дороже всего? Или - я индивидуалист, или - просто свинья... Конец еще не придумал. Секретарь приходит в отчаяние. Скорее всего я его повешу.

Иван Сергеевич, раздвинув ноги, глядел в окно на профили крыш в погасающем закате, на засветившиеся кое-где окна особняков и небоскребов. Невысоко стоял серп месяца в тускло-радужном круге.

- Огромный, жуткий город, - проговорил Иван Сергеевич сдавленным голосом. - Огромная, нелепая Россия.

- Ты знаешь: Фелицата, оказывается, ночует у нас третью ночь на черной лестнице, на гладильной доске, - сказала Маша, и письмецо в руке ее задрожало.

- Какая Фелицата?

- Иван! Наша бывшая горничная, такая милая девушка. Она поступила в хор, хотела готовиться в консерваторию. Еще третьего дня приходила ко мне, миленькая и веселая. Принесла кленовую ветку с листьями. И вот что-то такое случилось. Подумай - проспать три ночи на черном ходу и не посметь зайти отогреться.

Маша опустила голову. Наверху играли гаммы. За стеной, на кухне, радостно тараторила кухарка. Иван Сергеевич ответил:

- Старая история. Очевидно, наскочила на подлеца. От гибели может удержать только духовная культура, а ее нет у Фелицаты. Да, милая моя, здесь интеллигенция погибает, не то что простая хористка. Предложи ей денег, и пусть ночует в комнате, где сундуки.

- Иван, прочти, пожалуйста, вот это; после нее на гладильной доске нашли листочек из дневника. Посмотри, какими каракулями нацарапано. Пишет, что ее все равно никто не поймет и все осудят...

- Э, нет, уволь, - ответил Иван Сергеевич решительно, - у меня сейчас голова совсем другим занята.

И он вернулся в кабинет.

Иван Сергеевич писал размашистым почерком.

Секретарь управы думал уже вторые сутки, стоя в темной нетопленой зале. Дождь лил потопом в клумбы. Дом покинула даже горничная: сказала с надрывом, что любит какого-то Якова, но принадлежать ему не станет, и простоволосая выскочила в дождик.

В полночь Иван Сергеевич отложил перо. С секретарем управы было покончено. Откинувшись на кресло, пуская дым, писатель испытывал невыразимое удовольствие. С бьющимся сердцем он прошел в спальню к жене. Заслышав шаги, Маша поспешно сунула носовой платочек под подушку и, приподнявшись на локте, спросила:

- Ну что, кончил?

- Написал, - ответил Иван Сергеевич, скромно опуская глаза.

Быстрый переход