Черт, да на кого же опереться‑то, если что?
Он обвел взглядом бесконечные ряды пропыленных, звукоизолирующих книг. Сколько я из этого читал? Ничего, вот на пенсию выйду… А зачем тогда, в гроб‑то глядя? А, собственно, зачем сейчас? Чему они меня научат? Поздно теперь! А когда было не поздно? Он прикурил вторую сигарету от первой, такое с ним бывало редко. В спокойном воздухе плавал волокнистый дым. Ладно, не стоит об этом. О завтра не стоит, о сегодня не стоит, о вчера… о вчера – тоже не стоит. Пороемся‑ка в позавчера. Память о счастье дает силы, как ни круги. Пусть счастье ушло – но благодарность‑то осталась. Капитан войск связи Пахарев, участник парада Победы, прошедший причудливым, как жизнь, зигзагом Сандомир, Померанию, Зееловские высоты, Прагу и, на сладкое, Цицикар, раненый всего‑то трижды, если не считать царапин, звеня медалями и скрипя сапогами, пригласил на вальс удивительно красивую девочку в латаном платье и новеньких румынках. «Как тебя зовут, сильфида?» «Меня зовут Аня. А сильфида – это кто?» «Это ты.» Хорошо это было или плохо? Ведь сколько лет благодарил судьбу! Летишь, куда кривая вывезет, только через годы и годы понимаешь, к чему оно было тогда… Ах да, еще война. Там все просто – ложись костьми. Куда стрелять, знаешь, а коли не знаешь – узнаешь скоро. И ведь воевал‑то каких‑то четыре года; всего четыре года войны – и уже тридцать без нее, когда все равно ложись костьми, но вот куда стрелять – не вдруг сообразишь… Может быть, никогда. С хрустом таранишь лбом неподатливую массу лет, как «Голубую линию» таранили, как Днепровский вал, как Одерский рубеж – но по ту сторону не немцы, а твое собственное будущее, твоих близких будущее. Разведданных никаких, радиомолчание противник соблюдает виртуозно, ни перехвата, ни пеленга, и вот прешь вслепую, ломаешь, не подозревая об этом; может, и строишь, не подозревая, но наверняка больше ломаешь. Как бы научиться вслепую только строить? Манн, знаешь? Не знаешь… Сервантес? Гете? Достоевский? Не знаете? Трепачи…
Да. Расфилософствовался. Говорят, это к смерти. Один‑единственный раз, под чуток разведенный спирт, разговорился о смысле культуры с зампотехом – и через два часа «студер» напоролся на мину. Зампотех погиб, шофер погиб, а я вот выжил, и даже ногу не оттяпали, хотя явно собирались… Ладно, не будем философствовать. Возьмем автомат… а лучше возьмем дивизию – и уж я гарантирую, что вышибу кого угодно откуда угодно. Балабола этого с телестудии, например, вышибу. Но не так все просто… а я хочу, чтобы было просто… и все хотят. Ладно, хотеть – полбеды. Быть уверенным, что все и впрямь просто – вот где беда…
Все просто. Детей надо накормить, одеть, устроить… Ну накормлю. А там – там опять, куда кривая вывезет? Уже не меня, черт со мной, старым, – их? Но кривая‑то вывозит криво… А мое ли это дело? Мое дело – жену любить, детей кормить… а они уже сами пускай едут кривыми, так? Ответственность… Перед Виктошкой? Перед Анютой? А перед собой? Перед совестью, перед партбилетом! Вот это помню, это помирать буду – не забуду: двадцать седьмого сентября сорок первого года, за три дня до прорыва из окружения, в отсыревшей от бесконечных дождей драной палатке лейтенанту Пахареву вручили партбилет. И, паля из трофейного «МГ» по отвратительным мотоциклистам так, что они один за другим, кто в левый кювет, кто в правый, со скрежетом слетали с оседланной моим отделением лесной дороги, я чувствовал себя неуязвимым, потому что сердце мне прикрывал партбилет. И орал, салага, «Да здравствует Сталин!» по праву, потому что три дня назад политрук выдал мне партбилет. Но ведь не человеку мы присягаем, не имени, даже не титулу «Генеральный секретарь»… Цели. Совести присягаем. |