Изменить размер шрифта - +
08.17.0.23», что даже десятые доли секунды прервали свое моторное мельтешение, и прекрасно знал, что могу вернуться в машинный зал и через неделю, и через месяц – я ни на миг не продлю этим их стремительной смертельной любви.

Сотрудники Радонежского филиала Евразийского хроноскопического центра ужинали на прикрытой плоским слоем поляризованного воздуха силовой террасе, нависшей над медленно текущей прозрачной водой. Я взял салат из кальмаров с сычуаньской капустой, два ломтика буженины, уселся за угловой столик и попробовал есть. Кусок не лез в горло. Руки дрожали. Я взял хлеб и стал, отламывая по малой крошке, кидать себе под ноги. Уже через минуту сквозь упругую твердь террасы я увидел, как из темной речной глубины не спеша всплывают громадные усатые сомы.

Вечерело. Солнце утратило пыл и спокойно стояло в пепельно‑голубом небе. Перевитые хмелем заросли кустарников на том берегу потемнели, тень их падала на воду. С бешеным свистом прочеркнул воздух набирающий высоту гравилет Зямы Дымшица – Зяма очень мало ел и время ужина предпочитал тратить на вечернее купание где‑нибудь в Новом Свете или в карельских озерах. Мелькнул и исчез. Зяма был лихой наездник. Он тоже устал. Третий месяц он разматывал подлинную подоплеку убийства Александра Второго, и его буквально тошнило от омерзения. История полна лжи. Из‑за соседних столиков доносилось: «Орджоникидзе действительно был застрелен. Я только что задокументировал.» «И через каких‑то два года после того, как Горбачев посадил его не обком, этот, извините, подонок…» О чем они все, думал я устало. Как могут они заниматься этой накипью, когда тем двум, никому не известным, пропавшим без вести, остались минуты? Мне казалось, я не выдержу. Смертельно хотелось начать смотреть их встречу с начала, с первой секунды, когда Инга вышла из тьмы и спросила дорогу. Но я мог ждать здесь, заглатывая салат за салатом, мог смотреть до середины дважды, трижды, десятикратно – там, сто восемнадцать лет назад, все происходило один раз и навсегда. Я знал это; но, угрюмо глядя на рабочие точки машинного зала, деликатно решенные в виде усыпавших зеленый косогор уютных изб, все‑таки не мог отделаться от ощущения, что пока я здесь, они где‑то там живы и любят друг друга, а стоит мне вернуться и включить хроноскоп, я стану убийцей.

Валя подошла к краю террасы и остановилась отдельно от всех, что‑то шепча и глядя на садящееся солнце, на темную воду, накрытую удлиняющимися тенями кустарников того берега. Я опять поразился тому, как она красива. И опять поразился тому, как мы похожи – мы и те, давно ушедшие, бесчисленные…

– Валя! – позвал я. Она обернулась. – Посиди со мной, пожалуйста.

Улыбаясь, она подошла – какой‑то особенной своей точной походкой. Села напротив меня. Поставила локти на столик, подбородок уложила на сцепленные пальцы.

– Что это ты шептала сейчас?

– Стихи. Не помню, чьи. Увидела, как ты сомов кормишь, заглянула туда, в глубину… Вот послушай. В краю русалочьем, там, где всегда сентябрь, где золотые листья тихо стонут, от веток отделяясь и кружась часами, прежде чем упасть; где паутина призрачно парит, скользя между стволами вековыми и между взглядами изнеженных лосих; где омут из зеленого стекла едва заметно кружит чьи‑то тени в своей замшелой древней глубине – я затеряюсь. Я туда войду; неслышно кану в мох, и прель, и шелест, и всею кожей буду ждать тепла. Но там всегда сентябрь…

Она умолкла. Я подождал чуть‑чуть. Она улыбнулась.

– По‑моему, неплохие, – сказал я.

– По‑моему, тоже, – ответила она. Потянулась через столик, озабоченно провела ладонью по моей щеке. – Ничего не случилось? На тебе лица нет.

– Пацан мой меня достал, – признался я.

Она звонко засмеялась.

– У тебя даже язык стал тогдашний.

Быстрый переход