Человек тот показал да рассказал, и я поверил ему, позволения испросил рассказать всем другим, кто пожелает. Человек тот отвечал мне, что, дескать, рассказать-то оно можно, только опасно, что найдутся те, кто станет этим вред приносить другим людям, думая, что себе он пользу приносит. Потому и велел мне большой человек только учить добрых людей, чтобы жили они долго и счастливо, что долгая жизнь будет им дарована стараниями моими и поучениями большого человека.
Тот человек учил меня улыбаться по-особенному, поскольку улыбка та рождена была дыханием особым, дыханием ровным. Год целый учил, пока не выучился я улыбаться так, как хотел того наставник мой и как умел он от самого своего рождения, ибо у того народа, в котором рожден был большой человек, так уж принято, что всякому вновь рожденному дано сразу умение улыбаться. Улыбка та помогает и здоровым быть, и других учить, и долго жить. В наших краях, откуда я, смиренный инок Леонтий, родом, народ простой, даже бояре знатные дышат себе, как умеют, и не понимают, для чего им думать о дыхании.
А дышать надо так: на вдох глубокий отвечал таким же выдохом, а сам себе о ту пору улыбался. Только вот не лицом улыбался, не ртом, как мы привыкли, а улыбался душою своею, так что, думаю, улыбки той моей и не видели другие, кто вкруг меня собирался. А может, и видели – о том не ведаю, потому что как научился я дышать да улыбаться, так стало так хорошо мне, как прежде хорошо никогда не бывало. На что мне думать о том, что думают про меня и про улыбку мою другие?
В таких размышлениях и отправился я в обратный путь на Родину, ибо лучше Родины ничего нет. Пусть хороши те края, где бывал я прежде, да только тосковал-печалился по Родине чуть не каждый день. С каждым днем печаль все больше и больше делалась, становилось мне все грустнее. Если что и спасало меня, так эта та улыбка, что была во мне. Хотелось мне улыбаться все больше и больше, дышать все ровнее и ровнее. Спрашивал я у наставника моего: хочу, дескать, научиться пуще улыбаться. Наставник в ответ головою качал, видно было, что сердился и не велел мне пуще улыбаться. А однажды сказал, что, мол, улыбку эту и дыхание с нею вместе нельзя часто пользовать, иначе может не поздоровиться. Не поверил я наставнику, но послушал его. Когда же понял, что тоски по Родине мне не избыть, взял мешок свой, посох и пошел, поклонившись на прощанье низко и стране дальней, и людям ее, и наставнику моему. Шел я вновь через пустыню, плыл на корабле, шел степями да лесами, пока не вернулся в земли Псковские, сердцу моему дорогие и близкие, в славный свой монастырь Мирожский, веками освященный, что стоит на берегу реки, именуемой Великой, неподалеку от того места, где в реку Великую впадает река Пскова. В монастыре Мирожском вот уже более сорока лет подвизаюсь я смиренным монахом-иноком, учу людей добру, наставляю тех, кто заблудился на просторах житейских да помню уроки наставника моего из стран дальних, уроки, что учили меня улыбке и дыханию ровному.
Расскажу, как вернувшись в мой родной Псков, стал детей боярских я учить. Сажал рядком я детей боярских, да изо дня в день твердил им, чтобы улыбались, а чтобы получилась у детей боярских та улыбка, учил и дыханию ровному. Сам тому искусству учился я полтора года, детей же боярских в Пскове учил лишь четыре месяца, и того хватило, чтобы понял я: не все так просто с улыбкой той и с дыханием, как казаться мне могло прежде.
Вспомнил я слова наставника предостерегающие. Глядел на детей боярских и думал: прав был наставник мой. Случилось же с детьми боярскими, учениками моими вот что: улыбались они, как я им и велел, дышали ровным дыханием, про которое твердил я им неустанно; все делали они, как было представлено в уроках да наставлениях моих. Спросил учеников: “А хорошо ли вам?” Отвечают, хорошо, отец Леонтий. А меня что-то гложет изнутри. Как-то раз пришел и вижу: сидят мои ученики, улыбаются не душою, а губами, дышат ровно-преровно, глаза у них открыты, да только вот жизни и нет – словно спят дети боярские. |