Она стала называть Иду де Баранси «этой особой» после того, как та уехала и у нее не осталось надежды вытянуть из Иды деньги на швейную машину или на мастерскую мужа. Этот почтенный господин тоже повадился к Белизерам. Каждый вечер без всяких церемоний, как это принято в домах, где живет беднота, соседи приходили сюда под тем предлогом, что хотят осведомиться о здоровье больного. Узнав, что дамочка не приехала. Левендре произнес длинную тираду о современных Фринах, позоре нынешнего общества, и не упустил случая лишний раз изложить свою систему политического устройства, которая избавит мир от всей этой накипи. Остальные, разинув рты, слушали нагонявшие сон раэглагольствования этого неистощимого говоруна, а ветер между тем раздувал чуть тлеющие головешки, из-под одеяла доносился сильный кашель Джека.
— Не о том речь, — вновь заговорила г-жа Белизер, не любившая уклоняться от серьезного разговора. — Что мы станем делать? Не можем же мы допустить, чтобы бедный малый помер от плохого ухода.
Супруги Левендре заговорили разом:
— Надо поступить так, как сказал врач. Надо доставить его в Главный приемный покой, что на площади перед Собором богоматери. Оттуда его направят в больницу.
— Тсс!.. Тсс!.. Не так громко!.. — зашикал на них Белизер, указывая рукою на альков, где в жару метался больной. Наступило короткое молчание, шуршали только грубые холщовые простыни на кровати Джека. — Я уверен, что он слышал, — рассердился шляпник.
— Не велика беда!.. Он вам ни сват, ни брат. Вы только развяжете себе руки, если устроите его в больницу.
— Но ведь он наш товарищ! — воскликнул Белизер, и по тому, как он произнес эти слова, было понятно, сколько достоинства и самоотверженности заключено в этом простодушном, но благородном человеке.
Они были сказаны с таким волнением, что разносчица хлеба даже зарумянилась и посмотрела на мужа заблестевшими от слез глазами. Супруги Левендре удалились, в недоумении пожимая плечами; после их ухода в комнате как будто стало уютнее и теплее.
Джек и в самом деле слышал их разговор. Он слышал все, что говорили. С той поры как вернулась его легочная болезнь, приняв еще более грозную форму — а произошло это сразу после того, когда трагически оборвалась его любовь, — он не поднимался с постели, но почти не спал. Однако он намеренно отгораживался от жизни, которая шла вокруг, и замыкался в упорном молчании, хранил его даже в часы жестокого жара и мучительных галлюцинаций. Весь день глаза его были широко раскрыты, а взор упирался в стену, и если бы эта стена, сумрачная, вся в трещинах, как морщинистое лицо старухи, могла бы заговорить, то она поведала бы, что в этих остановившихся глазах, напоминавших глаза лунатика, было начертано огненными буквами: «Горше беды не бывает… Выхода нет…» Но все это видела только стена, а сам бедняга не жаловался. Он даже силился улыбаться своей могучей сиделке, когда она поила его обжигающими лекарственными отварами и с доброй улыбкой подбадривала его. Так проводил он в одиночестве целые дни, а к нему в мансарду доносился шум работ, и больной проклинал свое вынужденное безделье. Отчего он не так мужествен и крепок, как многие другие? Тогда бы ему легче было противостоять жизненным невзгодам… А для чего, собственно, теперь работать? Мать ушла, Сесиль отказала ему. Два этих женских лица неотступно преследовали Джека, они все время стояли перед ним. Когда всегда улыбающаяся, но заурядная и такая равнодушная физиономия Шарлотты исчезала, перед ним возникал чистый облик Сесиль. Джек не мог постичь тайну ее отказа, и она, как вуаль, окутывала это прелестное лицо. Больной лежал без сил, он не мог вымолвить ни слова, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, а кровь бешено стучала у него в висках и в запястьях, он тяжело и хрипло дышал, приступы глухого кашля вплетались в разнообразные шумы, слышавшиеся вокруг, перемежались с гудением ветра в трубе, со стуком омнибусов, сотрясавших мостовую, со стрекотом швейной машины в соседней мансарде. |