— О, это замечательно!.. — восхищалась Ида.
Так как она бредила гербами и титулами, которыми кстати и некстати наделяла встречного и поперечного, то поспешила осведомиться:
— Ведь он родовит, не правда ли?
— Весьма родовит, сударыня… Виконт д'Аржантон, отпрыск одного из самых старинных семейств Оверни… Отец его, разоренный вероломным управителем…
И тут он сочинил для нее банальный роман, где присутствовала несчастная любовь к знатной даме и драматическая история с письмами, которые ревнивая маркиза показала мужу. Ее занимали мельчайшие подробности. А пока они шушукались вдвоем, вплотную придвинув свои кресла, тот, о ком они беседовали, делал вид, будто не замечает маневра директора. Джек, огорченный тем, что мать до такой степени чем-то поглощена, в конце концов навлек на себя ее гнев, и она то и дело обрывала его: «Джек, да сиди же спокойно!.. Джек, ты сегодня невыносим!..» Мальчик, надув губы, со слезами на главах, разобидевшись, забился в угол гостиной.
А тем временем литературный вечер продолжался.
Теперь на возвышение взобрался один из воспитанников, маленький сенегалец, темный, как финик, и пронзительным голосом принялся декламировать стихотворение Ламартина «Молитва ребенка, пробудившегося от сна»:
Его своеобразное произношение убедительно доказывало, что натура смеется над всеми методами, даже над методой Моронваль-Декостер.
После этого певец Лабассендр, уступив долгим уговорам, решился «показать свою ноту», как он выражался. Он два или три раза пробовал ее, а затем, забыв всякую осторожность, рявкнул таким глубоким и оглушительным басом, что стекла гостиной и ее тонкие стены задрожали, а заваривавший чай Маду-Гезо в восторге отозвался из недр кухни ужасающим воинственным ревом.
Маду обожал шум!
Чинная программа была нарушена потешным событием. В глубокой тишине, когда некий чудак-баснопйсец, задавшийся целью — в чем он сам простодушно признавался-переиначить басни Лафонтена, читал стихотворение «Дервиш и Горшок с мукой», вольное переложение басни «Пьеретта и Горшок с молоком», в дальнем конце гостиной вспыхнула ссора между племянником Берцелиуса и человеком, который читал Прудона. Они обменялись оскорблениями, а потом и пощечинами. В самый разгар перепалки мимо проходил Маду, и он с огромным трудом удержал в равновесии большой поднос, нагруженный ромовыми бабами и сиропами, который проносил мимо жадных глаз «питомцев жарких стран», — ему было строго — настрого запрещено чем бы то ни было угощать воспитанников. Правда, в течение вечера им два или три раза подносили «шиповник».
Моронваль и графиня все еще продолжали свою беседу, и красавец д'Аржантон, в конце концов заметив, что он стал предметом настойчивого внимания, выбрал позицию прямо против них и витийствовал, громко произнося пышные фразы и картинно жестикулируя с тем, чтобы все видели и слышали его.
Казалось, он был сильно разгневан. Кто же навлек на себя его немилость?
Никто в отдельности и все, вместе взятые.
Он принадлежал к разряду тех желчных, разочарованных людей, которые, ничего толком не зная, берутся обо всем судить, восстают против общества, осуждают нравы и вкусы своего времени, не забывая подчеркнуть при этом, что их не коснулось всеобщее разложение.
В эту минуту он обрушился на сочинителя басен, безобидного чиновника какого-то министерства, и с грозным видом презрительно и злобно отчитывал его:
— Молчите уж!.. Я-то вас знаю!.. Вы развращены до мозга костей… Вы унаследовали пороки прошлого века, но в вас нет и тени его обаяния.
Баснописец понуро опустил голову, подавленный и сраженный.
— Во что вы обратили честь?.. Во что вы превратили любовь?.. А ваши творения? Где они? Хороши они, ваши творения!
Тут баснописец возмутился:
— Нет уж, позвольте!. |