Джоанн Харрис. Джентльмены и игроки
Посвящается Дереку Фраю, представителю старой школы
Когда уходит с поля старый крикетист, никто не знает,
что с ним дальше станет,
Но, может быть, заметишь краем глаза ты,
как под ударом встал двенадцатый,
А там, быть может, Джефф, а может быть, и Джон,
сменивший мяч на жало под конец,
А может, это я, а может быть, и ты…
Рой Харпер. «Когда уходит с поля старый крикетист»[1]
Всякая школа — это немного бойня.
Джеффри Уильямс. «Долой школу!»
ПЕШКА
1
За последние пятнадцать лет мне удалось сделать одно открытие. А именно: убийство — плевое дело. Это граница, такая же нелепая и произвольная, как любая другая; черта, проведенная по земле. Как здоровенный знак по дороге к «Сент-Освальду» «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН», расставивший в воздухе ноги, словно часовой. Когда мы встретились впервые, мне было девять лет и он угрожающе навис надо мной, будто злобный школьный хулиган.
ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН ДАЛЕЕ ТОЛЬКО ПО ПРОПУСКАМ
Другой ребенок, возможно, испугался бы такого запрета. Но у меня любопытство взяло верх над инстинктом самосохранения. Что за «пропуска»? Почему только «далее»? И главное, что случится, если я все-таки пройду?
Конечно, мне уже было известно, что школа закрыта для посторонних. К тому времени мы прожили под ее сенью полгода, и это стало одной из главных заповедей моих детских лет, которые вдалбливал Джон Страз. «Не будь неженкой. Следи за собой. Игре и работе отдавайся до конца. Глоток-другой еще никому не повредил». И главное: «Держись подальше от „Сент-Освальда“». Порой он добавлял для внушительности: «Держись, черт подери, подальше, если жизнь дорога» — или же предостерегающе бил по плечу. Понятно, что эти удары считались дружескими, но все-таки было больно. Воспитатель из Джона Страза был никудышный.
Так или иначе, первые месяцы приходилось подчиняться безоговорочно. Папа очень гордился своей новой работой смотрителя — чудесная старая школа, безупречная репутация, и мы будем жить в Старой Привратницкой, где жили до нас целые поколения смотрителей. Летом по вечерам будем пить чай на лужайке, и начнется замечательная жизнь. И может быть, увидев, как нам хорошо, когда-нибудь вернется мама.
Шли недели, но ничего такого не происходило. Привратницкая оказалась памятником архитектуры, правда третьестепенным, с крохотными зарешеченными оконцами, едва пропускавшими свет. Там никогда не выветривался запах сырости, и нам не разрешили установить спутниковую антенну, чтобы не нарушить стиль. Мебель там была в основном «Сент-Освальда» — тяжелые дубовые стулья и пыльные кухонные шкафы, рядом с ними наши пожитки с Эбби-роуд, которые удалось сохранить, казались жалкими и неуместными. Отец работал с утра до ночи, и мне вскорости пришлось полагаться на себя — заказывать доставку готовой еды или чистого постельного белья из прачечной (тут меня снова записывали в неженки), не беспокоить отца по выходным и всегда запирать свою комнату в субботу вечером.
Мама нам не писала; любое упоминание о ней тоже означало, что я неженка; и вскоре ее лицо начало стираться из памяти. Впрочем, отец прятал под матрасом флакон ее духов, и, когда он был на обходе или отправлялся с приятелями в «Саперы», можно было пробраться в его спальню и побрызгать этими духами — они назывались «Синнабар» — свою подушку.
|