Чтобы избавиться от душевных мук, заглушить жгучую боль, он усиленно начинает предаваться физическим упражнениям, безостановочной ходьбе. Скоро он превратился в ходячий скелет, от него остались лишь кости да кожа, он не мог уже выходить из своего дома; тогда он принялся шагать по пустым комнатам, подыматься и спускаться по лестнице. Казалось, что он больше всего страшился впасть в старческое расслабление и потому старался искусственным образом растратить жизненную энергию и приблизить неизбежный конец. Но усилия были тщетны: вместе с телом страдал и дух. Он должен был испивать чашу своих страданий капля за каплей. В 1740 году он уже почти не может выносить присутствия посторонних лиц, к смертельной тоске и унынию присоединяется потеря или, вернее, расстройство памяти. Он пишет: «Прошлой ночью я чувствовал себя опять крайне тяжело, а сегодня я снова совершенно ничего не слышу; страшная тревога овладевает мною опять. Я так отупел и так расстроен, что не могу Вам выразить, какая смертельная скорбь терзает мое тело и мою душу. Я еще не в агонии, но жду ее ежеденно и ежечасно, вот все, что я могу сказать… Я почти не понимаю ни одного слова из того, что пишу. Я уверен, что дни мои сочтены: немногие жалкие дни!..» – и подписывается под письмом: «На эти немногие дни остаюсь всецело преданный Вам»; затем приписывает еще: «Если не ошибаюсь, сегодня суббота, июля 26, 1740 г.».
С каждым днем Свифт терял память все более и более. Он искал утешения в молитвах, но одна только молитва Господня сохранилась в его памяти, и он ее беспрестанно твердил. Его поведение становилось совершенно невыносимым. Никто не мог показаться ему на глаза, и приходилось иногда следить за ним издалека, так, чтобы он не замечал. Он обедал один, целыми часами оставался у него в комнате обед и убирался часто нетронутым. Наконец, в 1742 году над ним была учреждена опека. Опасались, чтобы он не наложил на себя руки. Нарыв на глазу, вызванный общим воспалительным состоянием организма, причинял ему нестерпимые боли; требовалось пять человек, чтобы удержать этого семидесятитрехлетнего старика, находившегося в медленной предсмертной агонии, порывавшегося вырвать глазное яблоко. Воспаление прошло. Свифт погрузился в полную апатию и молчание. В таком состоянии он прожил еще три года. Теперь его с трудом можно было убедить подняться с кресла и пройтись. Он снова пополнел, и его лицо, принявшее почти по-детски наивное выражение, странно выглядывало из-под густой шапки белоснежных волос. Спокойствие и мир – но неподвижное спокойствие, но мертвенный мир – снизошли наконец на измученное тело и душу гордого страдальца, потерявшего ум, речь, но никогда все-таки «не говорившего бессмыслицы и безумных вещей». Казалось, он узнавал еще своих старинных друзей; временами видимое раздражение овладевало им, – он хотел что-то сказать, но не мог, и у него вырывались слова: «Я дурак» или «Я то, что я есть». Глядя на себя в зеркало, он жалостно произносил: «Бедный старик…»
Он умер 19 октября 1745 года. Когда весть о его смерти разнеслась по Дублину, народ целыми толпами устремился к деканскому дому, чтобы взглянуть в последний раз на того, кто был в течение 25 лет его идолом и полновластным диктатором, попросить его волос на память. Оставшиеся после него деньги, 12 тысяч фунтов, он завещал на устройство приюта для помешанных и неизлечимых.
Так, в мучительно тяжелой агонии закончилась жизнь этого необычайного гения —необычайного человека. Страстность и холодная серьезность, цинизм и нежность, свирепый гнев и преданная дружба, язвительный сарказм и шутливый юмор, ненависть ко всякого рода неискренности, ненависть к тирании, необычайная мощь, гордость, наконец, предрассудки – все замолкло навеки. Но слово, сказанное гением, не умирает, и страстный протест Свифта против гнета, насилия и лжи, во имя свободы, независимости и искренности, будет вечно будить совесть людей и внушать отвращение к звероподобному существованию. |