Он согласился на предложение Билла, и эссе под заглавием «Почему я мусульманин» вошло в книгу. Всю оставшуюся жизнь при взгляде на сборник «Воображаемые родины» он будет чувствовать ножевой удар сожаления и стыда.
У всех на уме была война, и когда британские мусульманские «лидеры» — Сиддики, Сакрани, брэдфордские муллы — не твердили, что он должен «загладить оскорбление» (то есть прекратить публикацию «Шайтанских аятов»), они выражали солидарность с Саддамом Хусейном. Близилась вторая годовщина фетвы, стояла зима, было холодно, неуютно. Фэй Уэлдон прислала ему эссе Джона Стюарта Милля «О свободе» — возможно, это был упрек с ее стороны, но ясные, сильные слова Милля подействовали на него так же вдохновляюще, как прежде. В нем возродилось презрение к самым упертым из противников — к таким как Шаббир Ахтар, нападающий на несуществующую «либеральную инквизицию» и гордый исламом как религией «воинственного гнева», — и возникла новая неприязнь, неприязнь к тем, кто ранее заявлял, что поддерживает его, но теперь решил, что он недостоин поддержки. Джеймс Фентон написал в «Нью-Йорк ревью оф букс» сочувственную статью, где защищал его от такого феномена, как Разочарованные Друзья. Если реальный Салман своими поступками поставил себя ниже «Салмана их мечты», эти Разочарованные, писал он, начинают думать: фу, ну и черт с ним, он не стоит нашей дружбы. Пусть убийцы делают свое дело.
Он помнил то, что Гюнтер Грасс сказал ему однажды о поражении: оно преподает тебе более основательные уроки, чем победа. Победитель думает, что победа оправдывает его поведение и подтверждает его взгляд на мир, поэтому он ничему не учится. А побежденный должен переоценить все, что считал истинным и был готов отстаивать, и это позволяет ему получить от жизни хоть и тяжелые, но самые глубокие уроки. Первым, чему научило его поражение, было вот что: теперь он знал, где дно. Когда ударяешься о дно, понимаешь, какова глубина там, где ты очутился. И понимаешь, что больше опускаться на дно не хочешь.
И он начал усваивать урок, который его освободит: стремление к тому, чтобы тебя непременно любили, делает тебя узником камеры, где ты терпишь нескончаемые муки и откуда нет выхода. Он должен был понять, что есть люди, которые никогда его не полюбят. Как бы тщательно он ни растолковывал свою работу, как бы ни разъяснял свои авторские намерения, они не полюбят его. Нерассуждающий ум, которым управляют не допускающие сомнений абсолюты веры, глух к доводам разума. Те, кто демонизировал его, никогда не скажут: «Надо же, он вовсе не демон, оказывается». Он должен был понять, что это в порядке вещей. Он тоже не любил этих людей. Если он будет уверен в написанном и сказанном, если он будет доволен своей работой и общественной позицией, он сможет пережить то, что не все его любят. Он только что совершил поступок, из-за которого был чрезвычайно собой недоволен. Необходимо было это исправить.
Ему становилось ясно: чтобы выиграть такую битву, недостаточно знать, против чего ты ратуешь. Это-то было легко понять. Он боролся против мнения, что людей можно убивать за их идеи, и против того, чтобы какая бы то ни было религия определяла границы для мысли. Но теперь было четко сформулировать, за что он борется. За свободу слова, за свободу воображения, за свободу от страха, за прекрасное древнее искусство, которым ему посчастливилось заниматься. А еще за скепсис, за непочтительность, за сатиру, за комедию, за неблагочестивое веселье. Он никогда больше не будет уклоняться от необходимости защищать все это. Он спросил себя: Ты ведешь бой, который может стоить тебе жизни, — но заслуживает ли то, за что ты сражаешься, такой жертвы? И он нашел возможным ответить: Да. Он был готов умереть, если надо, за то, что Кармен Каллил назвала «всего-навсего книжкой, черт бы ее подрал». |