Это-то жилище он и предложил своему бездомному другу, о чьей Страшной Ошибке он недавно написал так мягко и тактично: когда, писал он, новость об Ошибке была обнародована, «от шести до шестидесяти миллионов читателей газет по всему миру поставили чашку с кофе и сказали: „О-о“. Но у каждого из этих „о-о“ был свой привкус, свой модификатор, свой смысловой оттенок… О-о, все-таки он попал к ним в лапы! О-о, как удобно! О-о, какое поражение секуляризма! О-о, какой стыд! О-о, хвала Аллаху! Мое же личное „О-о“ слетело с губ колеблющимся светло-вишневым облачком удивления. Оно повисло в духе, и на несколько секунд мне показалось, что я различаю в нем сокрушенные черты Галилея. Я продолжал смотреть, и мне почудилось, что Галилей превращается в Патти Херст. Я подумал о синдроме Осло… нет, не Осло, а о стокгольмском синдроме». Остальное в этой длинной статье, которая формально была рецензией на «Гаруна и Море Историй» для журнала «Нью-Йорк ревью оф букс», представляло собой портрет автора книги как хорошего человека — по крайней мере как приятного собеседника, — нарисованный со скрытой целью: восстановить, со всей возможной деликатностью и не объявляя об этом, репутацию упомянутого автора в глазах Разочарованных Друзей. Уже сама эта статья убедительно показывала, какое у Джеймса большое сердце. А покинув свой дом ради друга, он показал нечто большее: показал, что понимает, как важна солидарность в разгар войны. Друг не бросает друга, оказавшегося под огнем.
Мистер Гринап неохотно дал согласие на переезд на Лонг-Лиз-Фарм. «Мистер Антон» подозревал, что сотрудник полиции с превеликой охотой запер бы его на военной базе в наказание за все беспокойство, которое он причинил, за все расходы, которые понесло из-за него государство, — но так или иначе, маленький бродячий цирк операции «Малаит» упаковал вещи и покинул лондонский почтовый округ SW 19 ради регулярного сада в Камноре под бдительной охраной электрической опоры, расставившей ноги над их маленьким мирком точно колосс.
Элизабет, он видел, была угнетена. Из-за напряжения этих дней ее ослепительная улыбка потускнела. Многие женщины, рисуя в воображении шайку убийц, настолько уверенных в успехе, что готовы назвать предельный срок для своего деяния, кинулись бы прочь с криком: «Прости меня, это не моя война». Но Элизабет держалась стойко. Она по-прежнему работала в «Блумсбери» и намеревалась приезжать к нему на выходные. Она даже подумывала уйти с работы, чтобы все время быть с ним рядом и еще потому, что ее тянуло писать. Она сочиняла стихи, правда, не хотела их ему показывать. Показала только одно, про человека на одноколесном велосипеде, и оно показалось ему неплохим.
Он переехал в Камнор и какое-то время не мог ни видеться с Зафаром, ни посещать лондонских друзей. Он обдумывал новый роман, который предварительно назвал «Прощальный вздох Мавра», но мысли растекались, и он несколько раз забредал в тупики. У него было ощущение, что в романе каким-то образом должны сочетаться индийская семейная сага и андалусская история о падении Гранады, о том, как последний султан Боабдил покидал Альгамбру и его мать, когда он глядел на солнечный закат в последний день арабской Испании, с презрением сказала ему: «Плачь же как женщина о том, чего ты не смог защитить как мужчина». Но он не мог пока найти связь. Ему вспомнился городок Михас, куда перебралась Лавиния, мать Клариссы, и где он нашел книгу Рональда Фрейзера про жизнь Мануэля Кортеса, мэра Михаса, после того как началась гражданская война. По окончании войны Кортес вернулся домой, и его прятали от Франко тридцать лет; выйдя наконец к людям, как Рип ван Винкль, он увидел, как ленточная застройка на потребу туристам губит Коста-дель-Соль. Книга называлась «Тайная жизнь».
Он подумал о Пикассо и написал странный абзац о той части Малаги, где родился великий художник. |