|
Семнадцатое марта сегодня. До двадцать второго Сергей Миколаевич, паныч, значит, на заводе. Ехать надоть. Приеду и скажу: вот он — я. По какому такому делу? За сына хлопотать. Явите божескую милость, в музыкантскую команду сына устройте. Большое от Господа дарование имеет мой сын, и Царю верно послужит, и кальеру исделает.
— Беспременно исделает. Ему на валторне играть али на кларнете.
— Сказал — тоже! Отец Федор говорит, у него дарование первый голос играть. Это, понимаешь, штаб-трубачом может стать. Тут тебе жалованье, квартира, заигрышные деньги, — на дорогу парень станет. В полку надоест, — в любом оркестре место готовое. Нашего бригадного оркестра музыкант в Императорской опере после играл, — вот она музыка какая! Это не сапоги точать. А он у меня, сын-то, к крестьянскому делу не охочь.
— Молодой еще. Приобыкнет.
— Нет, сват… Должно, материна кровь в ем играет. Казацкая. Не домушный он у меня. Забота!.. Вот он, значит, сын у меня. Воспитали, взростили, слава Христу, что твое панское дите. Ничего не жалели! Единственный он у нас. А чужой… Ну, не понимаю я его. Дед Мануил наш беседы с ним ведет, тоже руками разводит. Откуда что берется? Библию читает, псалмы наизусть знает, в церкви поет, отец Федор не нарадуется. А на Рождестве пришел он ко мне туча тучей, и говорит, это отец Федор-то говорит: «Афеист у тебя твой Димитрий. Ты бы его поучил. С учителем Ляшенкой близость имеет, а сам знаешь, сколько из-за Ляшенки в шестом году народу перепороли. А сам сух из воды вылез. Окружного Атамана встречал, стихи ему подносил. Вот он, какой Ляшенко… Полукаровых тогда двоих в Сибирь угнали, Лазурченка отца с сыном в тюрьме полтора года держали, а Ляшенке ничего».
— Язык имеет.
— Язык… Вот и у Димитрия моего язык. Откуда что берет. Разговоришь с ним, — а он: «Вы, папаша, этого не понимаете». Чтобы руку, когда поцеловать, шапку снять, и не принудишь никак. «Это, говорит, унижение личности».
— В полку обучат.
— Я сам так располагаю. Обучат… Опять же морозовский паныч там служит, присмотрит за ним. В случай чего заступится. Свой человек. Вот, значит, и хочу я его свезти и предоставить его благородию: посмотрите, мол, какого сына взростил! Годится в Императорскую гвардию на инструменте, каком укажете, играть?
— В час добрый. Когда же поедете?
— Да, завтра. Из утра. Прохлаждаться некогда. Чтобы к Благовещенью и домой.
— Ну, в час добрый. Бывайте здоровеньки.
— Спасибо на добром слове.
III
Сын Агея Ефимовича Димитрий принял известие о поездке на конный завод безрадостно и равнодушно.
— Прямо чурбан ты какой-то окаменелый, — выговаривал ему отец. — Перед тобою, может, какая кальера разворачивается, а он хоть бы што. Идол каменный! Может, перед Царем играть сподобишься!
— Перед Царем играть… Эка невидаль!.. Я так понимаю, — ежели самому Царем стать, это куда ни шло!
— Кш! кш!.. Как язык-то у тебя не отсохнет! Грому на тебя нет! Бога ты не боишься!
Димитрий стоял неподвижно и смотрел в сторону, в окно, мимо отца. Он был красив тою крестьянскою красотою, что требует только резца, чтобы засверкать и поразить изяществом и силой. Непокорные, темно-каштановые волосы упрямыми вихрами, густыми и плохо поддающимися гребню, торчали султаном во все стороны, как перья на хвосте у петуха. Лицо, без усов и бороды, от загара и степного ветра было смугло, и резки и прямы были точно литые из чугуна черты его. Он походил на мать. Темные глаза были прикрыты густыми ресницами и смотрели из-за них, как узник сквозь решетку. Скрывали глаза мысли и от того казались еще красивее. |