Изменить размер шрифта - +

— Идут… — прошептал он.

Он поднял глаза к небу.

— Мамаша, отец, дед Мануил! Видите ли вы меня из ваших селений праведных? Убивец я ваш. Простите ли меня? Много я пролил неповинной христианской крови. Теперь смою этот грех черною кровью врагов Христа.

Ершов одернул на себе рубаху и крепче подтянул ремень с револьвером.

— Начдив!.. Красной стрелковой! Покажу я теперь со своими стрелками комиссарам, где раки зимуют!

Ершов еще раз оглянулся на овраг. Там было тихо, и по-прежнему несло оттуда густым и тошным запахом.

— Лежи там, дьявол, не вылезешь! Теперь другое дело, паныча освободить. Только нас двое и осталось живых из наших родимых мест.

Ершов вздохнул.

— Ну, да ладно… И двух на развод хватит. Только бы Бог помог!

Ершов перекрестился широким крестом и твердо зашагал прочь от оврага.

Он шел, смелый и гордый, прямо к воротам тюрьмы.

 

XXXIV

 

Над Новочеркасском все еще стояло кровавое зарево. Красные флаги и плакаты вопияли к небу. Звезды, казалось, померкли над городом и стали тусклыми. Неясный гул и горготание толпы были там. А в степи, за Аксайским разливом, было тихо.

Мерно взмахивали по глади вод, посеребренной луною, весла в сильных руках Ершова. Бросали с лопастей капли, — жемчуга блестящие.

Ершов греб, Морозов сидел у кормового весла. Оба молчали. Слышен был только тихий скрип деревянных уключин, удары весел да шелест раздвигаемой сонной воды. Из темноты ночи, как призраки, выдвигались затопленные широкие ветлы, казались пальмами южными. Откуда-то издалека вместе со степным ветром доносился тонкий аромат проснувшейся земли, цветущей степи и соломенной гари.

— Ершов, я вас все-таки не понимаю, — тихо сказал Морозов.

— Понять меня трудно, ваше благородие. Я и сам себя еще не понимаю, а время не терпит, обмозговать наше положение нужно.

— Куда вы меня везете?

— И сам не знаю, а только куда-нибудь подальше от этих мест.

— Вы убили двух часовых, чтобы освободить меня.

— Присчитайте еще Андрея Андреевича, музыканта нашего, черта лысого.

Ершов бросил весла. Злобою загорелись его темные глаза.

— Я бы их всех истребил, понимаете, ваше благородие, всех мутителей, совратителей Русской земли… И истреблю! Дайте срок! Истреблю. Рассказал я вам теперь всю историю моей жизни. Как на духу открылся. Отцеубийца и матереубийца я. Мне уж дальше идти некуда. Вы деда Мануила помните?

— Еще бы… С детских лет помню. Как сейчас, его вижу.

— На мельничных крыльях на Кошкином хуторе на смерть я его закачал… И учителя Краснопольского, может, помните, что в Тарасовской церкви хором управлял? Тоже по моему приказу расстрелян…

— Что же это, Ершов?

— Крови учился, жестокую науку изучал… Изучил теперь доподлинно. Я крестьянин, ваше благородие, крестьянская кровь во мне течет. Обманывали нас много, темнотою нашею пользуясь. А теперь, кровью родительской глаза промывши, прозрел я, понимать стал, как он, рай этот самый социалистический, к нам обернулся. Все стало ясно, чему учили Ляшенко и братья Мазуренки и что такое коммунисты. Гибель народа русского! Вот оно что! Через кровавую жертву близких своих к Богу я обратился. Вы это понимаете? Церкви я осквернял. А теперь одна у меня думка, — еще лучше построю.

— Но как же, Ершов, вы один?..

— Нет, ваше благородие, не один я, а нас вся крестьянская Россия. Вы думаете, один я очухался от чумного своего угара? Нас, может, сотни тысяч али миллионы, какие поняли, куда нас ведут. Да только те-то поняли, а крови еще не научились, не знают, как приступить… А я учен… Ну, и других научу! Видали, как с часовыми я ловко? Одному в морду запалил, а другого по виску рукояткой тюкнул.

Быстрый переход