Изменить размер шрифта - +
Писали и рисовали подруги Муси по гимназии.

Ершов сел за стол и открыл альбом. Последняя страница. Детским почерком, порыжелыми от времени чернилами написано:

Люба Парникель 6-го класса.

Ершов стал перелистывать.

Вот и его «память». Нотные линейки и на них ноты его соло для корнета. Строфа из «Ночи» Рубинштейна, где слова: «люблю… твоя… твоя…»

Дальше была акварельная картинка. Каменная стена, обвитая плющом, башня с зубцами, внизу монах в капюшоне и подпись тушью: «Соня Петровская на память Мусе Солдатовой».

Вот и Морозов написал: «Будьте, Муся, всегда честной и доброй. Веруйте в Бога, чтите Государя, слушайтесь родителей. С. Морозов».

«Подумаешь! Какой скромник!»

А на следующей странице опять детские каракули:

Женя, семиклассница.

В соседней комнате слышался шепот. Маланья Петровна что-то говорила, ей отвечали в два голоса. На окне заливались птички. «Папины птички».

Ершову это начинало уже надоедать, когда открылась дверь и в гостиную вошла Муся. Она была в полном блеске, своей двадцатилетней весны и была очень красива. В модном платье, выгодно обрисовывавшем ее гибкое, стройное тело, в серых шелковых чулках и в черных ботинках, она казалась такого же высокого роста, как сам Ершов.

Лицо ее было румяно от волнения. Маленькие колечки золотистых волос завитками спускались к тонким бровям, и большие, такие же круглые, как у отца, глаза блистали синевою — южное море под солнцем. Под тонким, прямым носом пухлые губы были все еще в детских морщинках и, когда от возбуждения она приоткрыла рот, блеснули ярко-белые, ровные и крепкие зубы.

Широкие рукава закрывали руки до локтя, и ниже были видны красивые кисти с маленькими розовыми пальчиками.

Вся она показалась Ершову красивой, как никогда, и, как никогда, желанной.

Хмель бросился в голову Ершову, словно туман на миг завесил ему глаза. Он встал из-за стола и бросил альбом. Тяжелая шашка глухо стукнула о ножку кресла.

— Марья Семеновна, здравствуйте.

Ершов протянул ей руку. Муся быстрым движением заложила обе руки за спину и, гордо выпрямившись, откинула голову назад.

— Что это значит, Марья Семеновна?

— Вы… дезертир… вы… — она не могла продолжать. У нее не хватило дыхания и она до крови закусила нижнюю губу.

— Идите вон!.. — глубоко передохнув, наконец, сказала глухим шепотом Муся.

— Меня?.. Вон? — проговорил Ершов, складывая руки на груди так, как делал это Андрей Андреевич, когда в своей речи говорил что-нибудь особенно сильное. — Меня, вон?.. Да вы понимаете ли, Марья Семеновна, кому вы это говорите?.. Да я не нынче-завтра буду член Совета солдатских и рабочих депутатов… Я, может, такое высокое назначение получу в армии, что никому и не снилось!.. Я предан революции… Я пошел за народом… А вы, я вижу, все еще в путах кровавого царизма. Да ежели донести на вас, ежели только товарищам сказать, какие такие контрреволюционные мысли у вас в голове, — вас сгноят в тюрьме!.. Туда сошлют, куда Макар телят не гонял… Вас можно даже, между прочим, и совсем истребить, как гидру буржуазных предрассудков! В теперешнее время, когда народ нашел пути к свободе, когда у него осталось позади все темное прошлое, когда плети, пытки, тюрьмы и смертная казнь отменены навсегда, в эти великие дни свободы я не вижу ни на вас и нигде в комнатах ни нашего священного знамени, ни красного банта или какого другого признака преданности революции. Можно сказать, наоборот! В эти дни, когда справедливый народный гнев готовит достойную участь Николашке Кровавому, вы оставляете висеть на стенах его портреты, да еще с коронами, то есть с атрибутами его проклятой власти.

Быстрый переход