Эффингэм провел два дня в мучениях, а затем отправился увидеть Ханну снова. Он подошел к парадной двери и постучал. Его впустили. Он увиделся с ней наедине и признался в своей любви. Дело было сделано. Ханна была удивлена и немного шокирована, но не слишком. В то же время он знал, что стал неожиданным сюрпризом. Она не знала, как поступить с ним и, казалось, рассматривала его со всех сторон, чтобы понять, сможет ли он вписаться в ее замкнутый мир. Между тем она окружила его страсть легким туманом неясной просительной болтовни, которая была одновременно и ласкающей, и удушающей. Она сказала, что не может принимать его всерьез, намекнула, что он не является persona grata , и, смеясь, велела ему уйти. Но задержала его руку в момент прощания и внезапно бросила на него отчаянный, молящий взгляд. Он зашел еще. И еще. Ничего не произошло. Ханна стала менее возбужденной, более дружелюбной, не такой пугливой, более вежливой. Когда они таким образом познакомились друг с другом, он стал бояться вторжения в любой момент какой-то посторонней силы. Этого не произошло. По какой-то непостижимой причине его визиты допускались.
Однако они так и не стали очень близки. Когда Эффингэм перестал бояться, что больше не увидит ее, его стала тревожить мысль о том, что же делать дальше. Он не понимал ее положения, ее душевного состояния, в ее отношении к нему была некая неопределенность. Отсутствующий муж стал посещать его во сне. Он рисовал его хромым, слепым, преисполненным ненависти. Как бы ему хотелось знать, что в действительности произошло в тот день на вершине утеса, ему хотелось знать, что вообще произошло, но было немыслимо спросить об этом Ханну. Сначала он часто говорил ей: «Позвольте мне увезти вас отсюда» , но, не сказав ничего определенного или, точнее, вообще ничего не сказав, она отказывалась. Так же без слов было ясно, что он не мог бы стать ее любовником.
Тем летом Эффингэм пребывал на грани срыва. Он продлил свой отпуск, взял дополнительный, поссорился с Леджурами, собирался переехать в рыбацкую гостиницу в Блэкпорте, но не переехал. Он безумствовал и все же впоследствии признался себе или, скорее, Элизабет, что в известном смысле он, пожалуй, даже наслаждался этим. Но и тогда в глубине души он боялся, что ему придется действительно увезти Ханну. Он вернулся к своей работе, когда стало уже невозможно откладывать возвращение, считая ситуацию неразрешимой, и писал осторожные иносказательные ответы на открытые дружеские письма Ханны, предполагая, что ее почту просматривают.
Он вернулся на Рождество, но тогда уже драма приняла вполне устоявшуюся форму. Ханна была рада увидеть его, Леджуры тоже, он занял отведенное ему место и примирился с ним. Он должен был любить Ханну, быть ее слугой, при первой возможности поспешно возвращаться назад, и все должны были его терпеть, так как он, в сущности, совсем безобиден. Действительно безобиден, подумал он, во всяком случае, его сочли таковым с самого начала. Но так ли уж он безобиден? Конечно, он еще ничего не сделал. И ему пришлось согласиться с Элизабет, сделавшей несколько проницательных замечаний по поводу изысканной любви, что такое положение зачаровывало его. Оно, несомненно, походило на какую-то чудесную сказку. Сидя в своем офисе и мечтая о Ханне, он поймал себя на чувстве странной виноватой радости при мысли, что она была как будто именно для него заточена, изолирована и ему предназначена.
Позже, обдумывая причину своего смирения, Эффингэм понял, что оно, несомненно, передалось ему от Ханны. Она казалась каким- то непостижимым образом совершенно смирившейся, как будто была приговорена к смерти или уже мертва. Мгновения мольбы были неясны, редки и не облечены в слова. В их основе лежала какая-то капитуляция. Что за капитуляция, что за смирение? Он никак не мог точно определить: уступила ли она Питеру, Долгу, Богу или ка кой-то своей безумной фантазии, была ли в ее основе величайшая добродетель или большой порок. Безусловно было что-то крайнее — нечто такое, куда ему не следует вторгаться со своими грезами о счастье и свободе. |