Изменить размер шрифта - +
На четвертый или пятый день вернулся обратно, плача. (Он стоял в огороде и плакал в туманный, дождливый день. Его привела хозяйка.) Оказывается, мальчик был дома и никого там не застал. Ночевал в развалинах своей хаты. Вернулся обратно, потому что теперь ему некуда деваться. У него нет на свете никого, кроме этой женщины. Женщина дает ему фасоль. Он ест и плачет…» (Все это пишется теперь без черновиков! Война учила находить точные слова с первого раза.)

Вот Капиев приходит в полевой госпиталь. На один из столов кладут в это время рослого чернобородого грузина. Осколками мины у него разбиты оба колена. Четы ре дня он лежал на поле боя, пока не привезли его в госпиталь. «Симпатичный простой крестьянин с белыми зубами и с милым грузинским акцентом. Он лежит на спине спокойно, поглядывая на потолок и изредка облизывая запекшиеся губы. Ноги его забинтованы вместе поверх ватных брюк, очень неуклюже, и он, видимо, не владеет ими.

Сестра разрезает бритвой хрустящие от засохшей крови штанины и освобождает его колени… Обнажаются раны. Но что это был за ужас! Раны на обоих коленях поперечные, словно глубокие удары топора, и мясо вокруг уже начало гнить. Несет нестерпимым запахом падали. Это «ГГ». как говорят врачи, то есть газовая гангрена. Больше никогда уже грузин не пойдет своими ногами… Раны изнутри проросли каким-то зеленовато-табачного цвета мхом. Сестра выскабливает этот мох из глубины ран — больной бледнеет…

— Дайте ему воды! — приказывает врач. Тогда больной оживляется.

— Вада ни нада, — шепчет он с трудом, — дай, по жалуйста, кусок хлеба…

Выясняется, что раненый уже шестой день ничего не ел.

Я смотрю, как жадно ест он, лежа на операционном столе, кусок черного хлеба, не обращая внимания ни на что… Гляжу я, как жадно, ничего не подозревая, ест он хлеб, и представляю этого милого, простодушного горца безногим, передвигающимся по улице на деревяшках, чем-то напоминая тумбу, которой трамбуют мостовые, — и мною овладевает ужас… Нет, писателям все-таки нельзя смотреть вплотную в лицо войны…»

Война влекла за собой. Он сам давно уже стал частью происходящего; он чувствовал себя «песчинкой в мировом вихре» и все чаще возвращался в своих записях к этому ощущению. Это был уже Другой, совсем другой человек, чем тот, что читал лекции на агитпунктах осенью 1941 года. Что-то менялось в нем — тяжело, необратимо. Эти перемены самому ему еще не уяснились. Фронтовые записи поневоле были коротки и поспешны. Они уже не вмещали ни увиденного, ни происходившего в нем самом.

Подступал новый, 1943 год. К празднику в прифронтовую полосу приехали его земляки — артисты из Дагестана. Он слушал горские песни; тоска и радость слились в его сердце.

Вернувшись в хату, в записной книжке он подвел итог ушедшего года. Год этот не пролетел, не пробежал легкой поступью. Он прошел по нему всей тяжестью — как по каждому из его соотечественников.

Время снова показалось ему грозной силой, почти видимой реальностью. Он смирял себя перед ним — с усилием, с болью и неизменной готовностью.

«Здравствуй, Новый год! Как много надо мне тебя спросить, как много надо мне тебе сказать, но силы мои — не мои силы и язык мой — не мой, — прости-Прости мне, если я вхожу под твои дымные, озаренные пожарами своды по-прежнему грешным, по-прежнему маленьким и бедным.

Где? Когда?

Величавое, великое мое время! Благодарю тебя за все!..

Как ясно, как страшно отчетливо я тебя чувствую. Ты идешь колесом через меня, и кости мои трещат под твоей ледяной поступью… Иди, иди!.. В конце концов так мне и надо: не будь слабым!..

О Новый год, облегчи мои страдания; разряди мою черную тоску, сделай со мной что угодно, только не дай мне бесславной смерти.

Быстрый переход