Изменить размер шрифта - +
Тут читали русских и горских поэтов, называли мне неизвестные имена, я слышал в переводе отрывки народных песен с поразительными образами и ритмами».

В поездке писателей по Дагестану их сопровождал Роман Фатуев — тоже русский писатель, давно связавший свою литературную жизнь с этой страной, друживший с Капиевым. Позднее Фатуев вспоминал: «Удивительно простой и естественный в обращении, Павленко очень импонировал Капиеву своей манерой держаться и разговаривать…Он охотно вступал в спор на самые щепетильные, узкопрофессиональные темы. Эффенди Капиев, неустанно стремившийся понять секрет писательского ремесла, с жадностью ловил каждое слово…»

Для Капиева, как и для Фатуева, Павленко «был уже признанным мастером, писателем «с именем», неоднократно бывавшим у Горького в Крыму (что тоже имело немаловажное значение)». В их глазах он вполне полноправно представлял литературу; трудно было и вообразить, кто бы мог им в то время более импонировать.

Капиев не мог не чувствовать себя польщенным, взволнованным. Русская литература как бы сама явилась к нему на дом и вела с ним запросто разговоры о тайнах своей неотразимой силы, которые он пытался разгадывать с детства.

А первое, беглое знакомство Капиева с Павленко — еще весной 1933 года — началось с обиды, с весьма резких слов. Об этом рассказывает Наталья Капиева, говоря о трудностях выбранного Капиевым пути, о недовольстве «некоторых соотечественников, упрекавших молодого писателя в отступничестве», и недоверии тех, для кого русская литература «изначально» была родным домом: «Когда Капиев в 1933 году пришел к нему поделиться своими замыслами, Павленко сказал: «Куда вы суетесь? По-русски я все равно напишу лучше вас».

Пришлось перебороть и это: сомнения, обиды, боль».

Теперь Эффенди чувствовал себя более свободно, ненапряженно — ему, человеку «без имени», больше не надо было ежеминутно самоутверждаться перед этим уже давно и, как казалось Капиеву, прочно осуществившимся писателем, отвоевывая у собеседника право на равенство в беседе. «Эффенди прямо, без обиняков, ставил вопросы» и получал на них подробные, с обдуманной профессиональной точностью выраженные ответы. Мастерская литературы зашумела вокруг, загрохотала своими молотами, зазвенела напильниками и напильничками, оттачивающими тонкие детали. Творчество предстало в наиболее близком ему обличье — высокого ремесла, многолетними усилиями дающегося уменья, родственного тончайшему уменью восхищавших его кубачинских златокузнецов. Литература придвигалась. Она была кем-то уже обжита. Притягательность ее возрастала многократно, разгорячала воображение.

Так прошел 1933 год, пошел 1934-й, годы его относительного благополучия. Его имя, уже широко известное в Дагестане, становилось известным и за его пределами — там о нем знали, главным образом, как о талантливом переводчике горской поэзии.

Приближалось, казалось бы, время более спокойного осуществления своих собственных, давно созревших, до деталей обдуманных замыслов. Ему исполнилось двадцать пять лет; пора было ему целиком обратиться к литературе. Но не чины, так должности, всевозможные литературно-общественные обязанности, когда-то так охотно взятые им на себя, теперь держат его прочно и требуют все новых усилий. И все это тоже кажется нужным, необходимым для устройства своей писательской судьбы. К тому же есть еще время.

Все еще занят он предуготовлением к творчеству. Он все возводит стены своего дома — для того, надо думать, чтобы потом со спокойной душою отдаться тихому, требующему уединения труду литератора.

Человек достраивает свой дом и не знает, что жить в нем ему не придется. И нам, уже знающим это, хочется крикнуть ему:

— Бросай все! Бросай, не медли! Делай главное, что предназначено тебе, что бродит в крови и требует осуществления!.

Быстрый переход