|
Все было предопределено уже тем, как понял он место Сулеймана в современности и дальнейшую жизнь его поэзии. А точнее — даже не тем, как понял это он, а тем, что определенное понимание этого было уже совершившимся фактом. И когда Капиев утверждал, что Сулейману «нужно было быть поэтом большого политического кругозора», — это не его собственные тезисы. Это те готовые, вне его сознания возникшие предпосылки, с которыми он приступал к работе с поэтом пять лет назад. G ними можно было соглашаться или нет; изменить их было нельзя. Капиев с ними согласился. Он взялся помочь поэту держаться «в седле современности». Современность и ее задачи Капиев понимал отлично. Он мог бы растолковать их любому неграмотному.
Сами формы бытования устной поэзии в Дагестане в те годы уже резко изменились. Разрушались замкнутость, застылость общественных форм, «политика» давно вторглась в патриархальную жизнь аулов. При этом еще не полностью была ликвидирована неграмотность населения. Наивно-агитационные формы поэзии могли приобретать в этих условиях особое, серьезное значение. Они выполняли роль газеты, радио, политической беседы.
Расширялся и круг тем песен Сулеймана. Политический темперамент поэта и его изменившийся взгляд на собственные задачи приводил его к темам, далеко выходившим за пределы кюринских предгорий — и здесь были естественны какие-то отклонения от привычных трактовок этих широкомасштабных тем: трактовки эти могли быть ему и неизвестны, да и странно выглядели бы в его песнях. Но все усиливающаяся у окружавших его людей боязнь политических ошибок вела и к строгому контролю над самим процессом творчества. Стремление видеть в «поэтах из народа» выразителей общественного мнения по всем решительно вопросам времени в середине тридцатых годов неминуемо привело к строгому редактированию их творчества.
Это повышенно строгое отношение к песням Стальского как к предназначенным уже не для устного исполнения в кругу односельчан, а для печати, причем для очень широкой печати, полностью разделял Капиев — и не только в 1935, но и в 1940 году. В докладе он рассказывал о том, что Стальский стал один сочинять песню «Об утильсырье» и «взял неправильный тон для своей песни». Можно только удивляться тому, в чем мерещилась тогда «неправильность», «невыдержанность». Взгляд читателей и критиков, современников Стальского, был слишком щепетилен. Микроскопические «отклонения» уже пугали. Оказывается, Сулейман «решил построить песню как просьбу: наше государство, мол, нуждается, ему нужно выпустить много машин для нас, так вы, мои друзья, собирайте старые тряпки, старые галоши. И это он слагал искренне, от души, будучи уверен, что так и надо, ибо все, что сочинял Сулейман, — уж я-то знаю это! — было искренне и шло от чистого сердца.
И тут он был убежден, что так и нужно: раз нельзя заставлять собирать тряпки, а надо просить, то необходимо просить как следует».
…Какое странное, в сущности, болезненное явление — это совмещение в одном и том же человеке таких разных качеств, или, вернее, даже какое-то двойственное проявление одного и того же качества: Капиев прекрасно понимает Сулеймана, отнюдь не простоватого и, конечно, не глупого человека, — его искренность не вызывает у него никаких сомнений, — и как зато незыблема его же глубочайшая уверенность в том, что в тех же строках, где один человек видит искренность поэта, другой способен увидеть злой умысел или что-нибудь в этом роде. В этом Капиев вполне принадлежит своему времени и своему жизненному опыту.
Для самого Капиева было совершенно очевидно, что песню нужно освободить заранее от самой возможности всяких кривотолков. Мало того — этот случай стал для него прецедентом, на который можно было уже с чистой совестью опираться.
«Что мне оставалось делать? Разумеется, я ему объяснил и помог, но с этой минуты совесть моя была уже абсолютно чистой в смысле того, что я делаю нужное, допустимое, вполне законное дело, вмешиваясь некоторым образом в творческий процесс Сулеймана Стальского. |