Однако он успешно, уже осознанно накапливает впечатления от этой жизни, пытается представить ее себе и описать — пока еще в самых обобщенных чертах.
Стихи не лишены интереса: они беспомощные, но нельзя назвать их вялыми. В них есть наивная выразительность, как в стихах детей, и много энергии, темперамента — больше, чем может вместить версификаторская техника юного автора. Этим они похожи на ранние поэтические опыты многих его ровесников. Несколькими годами позже А. Сурков хорошо сказал об этом напоре чувств и неумении выразить их адекватно:
И в этом же стихотворении: «Мне хочется петь, но рука бескультурья зажала широкие крылья стиха». Капиев мог бы сказать о себе этими же словами.
Вскоре в столь удачно складывающейся судьбе юноши Капиева появились неожиданные затруднения. В ноябре 1923 года было принято решение делать ставку на тюркский (так называли в те годы азербайджанский) язык, как единый государственный язык Дагестана. (На близком к нему языке говорили кумыки; его хорошо знали — как язык межплеменного общения — народности южного Дагестана.) И преподавание в школах второй ступени решено было строить на тюркском языке. Решение это распространилось и на техникум, где учился Эффенди. В его планы это совсем не входило. И с осени 1925 года Капиев вместе со своими друзьями перешел в шестой класс школы № 1, где обучение продолжали вести на русском языке. В школе за год они прошли курс двух лет и перешли в восьмой класс.
Дома в это время дела резко ухудшились. Отец работал в Сальске. Денег, которые он присылал, не хватало. Матери пришлось пойти работать на завод, чтобы кормить остававшихся с ней детей. (Старшая дочь в это время училась в Бакинском техникуме.) «Мне было шестнадцать лет, но я был бледный, низенький, слабый, — писал через несколько лет Капиев в автобиографическом рассказе «Один взгляд», одном из самых ранних. — Старая мать моя, выбиваясь из сил, с большим трудом кормила детей. Работала она на заводе, получая три с половиной копейки за час, а в семье, кроме меня, было еще три дочери, — самой старшей шел пятнадцатый год. Жили мы в Дагестане, в городе… (Лучше не скажу — в каком!) Мать свою я видел только раз в сутки. Поздно ночью тихо приходила она домой, ни слова ни говоря, раздевалась, падала на постель и засыпала. Порою я слышал слабые стоны, и тогда мне становилось жутко, бесконечно жаль ее, сестер, себя и после этого обыкновенно, расстроенный, долго не мог заснуть. Самая старшая из сестер смотрела за домом и носила обед матери на завод. Это была худая, грубая и молчаливая девочка. Матери моей было около сорока лет, но, преждевременно поседевшая и осунувшаяся, она выглядела старухой: лицо было все в морщинах, тело одеревенело, угловатые руки широки и мозолисты. Я знаю: ее единственная цель в жизни была увидеть меня почетным и богатым. Иногда, когда у нас бывало особенно тяжело, я просил ее разрешить мне бросить ученье и поступить на какую-нибудь службу. Я просил ее, а самому так хотелось учиться, так хотелось! Но мать всегда почти сразу отвечала:
— Нет, не надо! — и, тяжело вздохнув, прибавляла: — Родненький, потерпи!
Потом она долго думала и избегала взгляда моего, чтобы нечаянно не вырвалось согласия, а порою как-то странно, вслух начинала мечтать о том, как я кончу школу, поступлю на хорошую службу…»
Труднее всего ему было бы сейчас бросить школу. Его жизнь все более тесно связывается с ней. Он проводит там не только часы уроков, но и многие вечера — преподаватели охотно остаются с ребятами и после занятий. Среди любимых учителей — Августин Петрович Скрабе. Он биолог, но с удовольствием редактирует стихи Эффенди — ведь сам он, как вспоминает его жена, «тоже мог писать стихи на любую тему и на злобу дня…». И совсем особую роль в жизни юноши Капиева и его друзей играет в эти годы художник и скульптор Михаил Иванович Чебдар. |