Портрет вышел «чистенький». Художник покрыл холст тонкими слоями розовой, белой
и желтой краски, бледной, как акварель. С холста улыбалось миловидное кукольное личико: ротик сердечком, изогнутые брови, нежный киноварный румянец на щеках. Такая Диана
вполне годилась бы для конфетной коробки.
– Вы посмотрите только на родинку у глаза! – воскликнула Клоринда, хлопая от восхищения в ладоши. – Луиджи ничего не пропустит!
Хотя обычно картины нагоняли на Ругона скуку, он все же был очарован. В эту минуту он понимал прелесть искусства.
– Рисунок великолепен, – убежденным тоном вынес он приговор.
– Краски тоже хороши, – заметил де Плюгерн. – Плечи как живые… И грудь не плоха… Особенно левая свежа, как роза! А какие руки! У этой малютки великолепные руки. Мне
очень нравится эта выпуклость повыше локтя, – она великолепна по пластике.
И повернувшись к художнику, он прибавил:
– Господин Поццо, примите мои поздравления. Я видел одну вашу картину – «Купальщицу». Но этот портрет затмит ее. Почему вы не выставляете? Я знавал дипломата, который
чудесно играл на скрипке: это не мешало его служебной карьере.
Весьма польщенный, Луиджи поклонился. Смеркалось, и так как художнику хотелось закончить ухо, он попросил Клоринду постоять еще минут десять, не более. Де Плюгерн и
Ругон продолжали беседу о живописи. Ругон признался, что специальные интересы мешали ему следить за ее развитием в последнее время, но тут же заверил собеседника в своей
горячей любви к искусству. Он заявил, что его мало трогают краски, с него достаточно хорошего рисунка: такой рисунок, очищая душу, рождает высокие мысли. Что до
Плюгерна, то он признавал только старых мастеров. Ему удалось побывать во всех европейских музеях, и он не понимает, как это у людей еще хватает дерзости заниматься
живописью. Впрочем, месяц тому назад его маленькую гостиную отделал один неизвестный художник, действительно одаренный талантом.
– Он нарисовал мне амуров, цветы и листья, нарисовал бесподобно, – рассказывал старик. – Цветы просто хочется сорвать. А вокруг порхают бабочки, мушки, жучки, ни дать ни
взять как живые. В общем, все выглядит очень весело. Я стою за веселую живопись.
– Искусство не создано для того, чтобы нагонять скуку, – заключил Ругон.
Они медленно прохаживались рядом; при последних словах Ругона де Плюгерн каблуком башмака наступил на какой то предмет, расколовшийся с легким треском, словно лопнула
горошина.
– Что это? – воскликнул старик.
Он поднял четки, соскользнувшие с кресла, куда Клоринда, очевидно, выгрузила содержимое своих карманов. Серебряный крестик согнулся и сплющился, а стеклянная бусина
возле него рассыпалась в порошок. Де Плюгерн, посмеиваясь и размахивая четками, спросил:
– Зачем ты разбрасываешь свои игрушки, малютка?
Клоринда стала пунцовой. Она спрыгнула со стола, губы ее надулись, глаза потемнели от гнева; на ходу закутывая кружевом плечи, она повторяла:
– Гадкий, гадкий! Он сломал мои четки!
И, выхватив их из рук де Плюгерна, она заплакала, как ребенок.
– Да ну же! – не переставая смеяться, уговаривал ее старик. – Вы только взгляните на эту святошу. Она чуть не выцарапала мне глаза, когда однажды утром, увидев веточку
букса над ее постелью, я спросил, что она подметает этой метелкой. Не реви же так, дуреха. Я ничего не сделал твоему боженьке.
– Сделал! Сделал! – закричала она. – Вы сделали ему больно.
Клоринда уже не говорила ему «ты». Дрожащими руками она сняла стеклянную бусинку. Потом, заплакав навзрыд, попыталась выпрямить крест. |