|
Для человека екатерининской эпохи собственно история начиналась с Петра I. Все, что было до него, — лишь вступление, пролог<sup></sup>. Отсюда и ощущение молодости, силы, способности преодолеть любые преграды, так ярко переданное Г. Р. Державиным: «Доступим мира мы средины», — ставшее аксиомой империи<sup></sup>. Но отсюда же брало начало и наивное упование просвещенных патриотов-стародумов, вроде князя М. М. Щербатова, будто в допетровском прошлом сосредоточивались невиданные духовные сокровища, которые были утрачены по мере европеизации и просвещения на западный лад. Им московская старина представлялась золотым веком, откуда русский человек, как изгнанный из рая Адам, вышел в мир тягот, забот и разврата. То есть и в случае любви к прошлому, и в случае ненависти к нему оно тем не менее не воспринималось образованными русскими XVIII столетия как исторический процесс. Открывая в нем кровь, несправедливость, социальные коллизии, они впадали в нравоучительное негодование и готовы были отказаться от такой первоосновы национального бытия.
Именно на эту развилку и попал Новиков. Начиная в 1773 году публиковать «Древнюю Российскую Вивлиофику» — сборник произведений древнерусской литературы, он писал: «Не все у нас еще, слава Богу! заражены Франциею; но есть много и таких, которые с великим любопытством читать будут описание некоторых обрядов, в сожитии предков наших употреблявшихся; с неменьшим удовольствием увидят некое начертание нравов их и обычаев и с восхищением познают великость духа их, украшенного простотою»<sup></sup>. Однако знакомство с документами прошлого открывало не одну только «великость духа». В допетровской Руси издатель увидел суеверия, дикость нравов, невежество, обрядоверие, нетерпимость ко всему иноземному и к инакомыслящему. Предстояло или закрыть на это глаза, или отнестись с беспристрастием ученого, или, наконец, с негодованием отринуть. Новиков выбрал последний путь. Критические замечания о старой России он вложил в уста гувернера-француза, который призывал ученика строить свое мнение о «древних русских добродетелях» не на словах «старожилов», а на «известиях в иностранных о России писателях»<sup></sup>. В качестве защитника национальных традиций тоже выступил не русский, а «добродетельный немец». Этим приемом издатель пытался добиться внешней беспристрастности, ему казалось неудобным заставить соотечественника открыто произносить похвальные слова о России.
Изменение взглядов издателя не могло не повлиять на «Вивлиофику». Но последняя не была одним только личным начинанием Новикова. Деньги на нее он получил от императрицы, которая сама живо интересовалась отечественной историей, писала заметки и пьесы исторического содержания и остро чувствовала необходимость восстановления преемственности с прошлым.
Екатерина управляла необычным обществом, в котором, с одной стороны, расцветало представление о величии империи, основанное на громких внешнеполитических победах и быстрых успехах просвещения, а с другой — копилось раздражение и недовольство: почему Россия все еще не Европа? Патриотизм и национальный нигилизм только на страницах периодических изданий выглядели двумя противоположными полюсами. В повседневной жизни они соединялись в сознании одного и того же человека, будь то Новиков или Щербатов. Язвили души, делали несчастными. Это трагическое раздвоение можно было преодолеть двояким же путем. Одной рукой сокращая цивилизационный разрыве Европой, а другой — сшивая края раны, нанесенной русской культуре Петром I.
Сознавая опасность потери «франкофонным» русским дворянством национальной языковой идентичности, Екатерина создала Академию русского языка во главе с E. Р. Дашковой для работы над «Словарем». Ту же цель — восстановить связь времен — преследовали и ее исторические занятия. |