Он собирался подумать о чем-нибудь, укрепиться в своем скором гневе на истерические бараньи аплодисменты; а вместо этого погрузился в ритмы, в звучание скрипки, немного сухое и как бы ученическое. Сквозь полуприкрытые веки худенькая фигурка слепого артиста казалась ему просто заштрихованным силуэтом, куклой с резкими движениями и белыми волосами, раздуваемыми невесть откуда взявшимся ветром. Что-то было в нем от козла отпущения, напоминало путь на Голгофу, из его рук исходили все грехи мира; бесполезно прекрасная, злокозненная песнь. И рождалась она в мире мрака, как все голоса, что имеют значение, и падала в зал ложнотемный, а на самом деле наполненный скрытыми отблесками, спрятанными лампочками запасных выходов, переливом драгоценностей, перешептыванием. Сверчок заливался, и театральный зал делал вид, что безотрывно внимает (вниманием, настоянным на праздности, на любви, на желании убежать и не видеть жизни вокруг) его языку, его смехотворно гневному диалогу с разверстым роялем, смене голосов, сшибке тем, фугам, языку, всей раздраженной разнородной материи, сплавленной воедино кузнецом из Бонна. «Слепец играет глухому, – подумал Хуан. – Пусть потом говорят об аллегориях». Аплодисменты хлынули как песчаный ливень, и свет вспыхнул почти одновременно с последним аккордом.
– Какая чушь, – сказала Клара. – Я понимаю, он очень старый, но делать перерывы между частями – разбивать целое.
– Сейчас посадят его в угол и станут обмахивать полотенцами, – сказал репортер, глядя, как служащие в париках и ливреях уводят артиста. Аккомпаниатор остался на своем месте, но, поскольку публика продолжала хлопать, стал раскланиваться, сперва из-за рояля, а потом поднявшись на ноги и даже выступив вперед, на авансцену.
– Рождается от нечестивого имени Иеговы, – сказал Хуан, глядя на рыжуху в бенуаре, красившую губы.
– Тебе скучно, – сказала Клара.
– Скучно.
– Но дома было бы так же.
– Если не хуже. Самая мерзкая форма скуки та, что застает тебя в пижаме. Тогда нет спасения. Репортер, покурим?
Они пошли по кругу, разговаривая и заодно поглядывая на женщин. Группки людей в фойе и в зеркальном салоне более чем обычно были заняты разговором; и говорили они не о концерте.
– Проверь свои наблюдения на практике, – предложил Хуан. – Я тебе помогу, например, скажу вон той сеньоре, что минуту назад упала Английская башня. А ты иди на галерку и считай, за какое время новость долетит туда.
– Перестань, дело серьезное, – говорил репортер, кося глазом на совсем молоденьких девушек. – Отсюда я должен идти в город, не знаю только куда – в Ла-Боку или в Матадерос, там народ пьющий и рот на замке не держит. Плохо только, что вчерашняя усталость не прошла, работка меня ожидает та еще…
– Почему ты не уйдешь из газеты?
– Потому что не нахожу ничего лучшего.
– Все что угодно лучше, чем газета.
– Не скажи, – ответил репортер, глядя в пол. – Иной раз пошлют на концерт, а то, глядишь, в числе немногих тебе посчастливится увидеть труп вдовы. По-твоему, имеет место паника?
– Нет, – сказал Хуан, оглядываясь вокруг и обнаружив вдруг в зеркале себя, худого и непричесанного. – Просто римляне наблюдают нашествие варваров, с одной лишь разницей: пришельцев не видно. Заметь, наука, показав, что самые страшные смерти невидимы, излечила нас от многих физических страхов. Вполне можно представить нашего современника, который дрожит перед букетом цветов от метафизического страха, от того, что есть в прекрасном, этой первой ступени прекрасного, —
и он же почти не огорчается, когда какая-нибудь «летающая крепость» вываливает ему на голову мелинит. |