|
— И все же, отвалить тебе сто тысяч…
— А что им оставалось делать? Их люди были под наблюдением, запасы кончились, а тут прибывает целая сумка кокаина, а взять некому…
Он даже не отдавал себе отчета, сколь рискованной была затея. Еще меньше волновала его моральная сторона поступка. Важно было приключение само по себе. Романтика. И великодушие, с которым он сможет финансировать запои компании на протяжении месяца или двух. Целый букет благородных чувств — солидарность, смелость и щедрость, — низведенных до той степени деградации, которая повлекла за собой не слишком-то красивый поступок.
Спустя некоторое время я снова встретил его, он уже настолько поиздержался, что стал клянчить у меня какую-то ничтожную сумму. На его счастье, в тот день я оказался при деньгах.
— Ну что? Костя не дал тебе повторного поручения? — полюбопытствовал я.
— Костя? Ты что — не слышал? Был Костя — да весь вышел!
Антон сделал выразительный жест, щелкнув пальцами возле виска. Потом стал рассказывать в обычном своем телеграфном стиле:
— Его вызвали в Югославию в какой-то власовский штаб. Облачили в офицерский мундир и отправили поездом на Восточный фронт. Да только вот Костя пустил себе пулю в лоб.
— Может, это все разговоры… — возразил я.
— Какие разговоры, когда я сам читал некролог: „Князь Константин такой-то…".
Он назвал фамилию, которую я забыл. Мы не знали, что он был князем. Обычно титулами козыряли главным образом безродные белогвардейцы.
— Патриот… — пробормотал я.
— Настоящий мужчина! — поправил меня Замбо. Антону претила тривиальность суждений.
Я встречался с ним все реже и реже. Иногда до меня доходили слухи, что его призвали в армию, что компания сменила кабак, что такой-то из нее выбыл. После Девятого сентября я иногда сталкивался с Замбо на улице или же он сам заявлялся ко мне в клуб. Положив руку мне на плечо, он молча вонзал в меня взгляд своих светло-карих глаз, точно призывая вспомнить давние дни нашей молодости. Пьяный никогда не отдает себе отчета в том, что трезвые едва ли в состоянии подключиться к его сентиментальному трансу. Я стоял, испытывая неловкость, пока окружающие пялились на нас, выжидая, чем это кончится — потасовкой или поцелуями. Когда гипнотический сеанс затягивался до неприличия, я задавал один из тупых и ничего не значащих вопросов — где ты пропадаешь, чем занимаешься, видел ли такого-то. Антон приходил в себя и коротко осведомлял меня, что подрабатывает на стройках, что компания почти распалась, такой-то умер, такой-то уехал в провинцию.
Потом я вообще перестал его видеть. Через несколько лет кто-то позвонил по телефону, известил, что Замбо умер. Я удивился. Удивился тому, что он умер именно теперь. Я испытывал такое чувство, будто он ушел от нас очень давно, неощутимо и незаметно, как уходят из жизни горемыки. Я не ожидал, что он протянет так долго, потому что еще очень давно, когда видел его в последний раз, мне показалось, что он уже у последней черты.
Я вышел из дому ранним утром и, проходя мимо квартального кабака, увидел перед ним обычную жалкую группу ожидающих открытия завсегдатаев. Кабак был мрачной дырой наподобие тех, в которых я сам некогда начал водить дружбу с алкоголем. Но у этого было то редкое преимущество, что он открывался несколько раньше других заведений, поскольку здесь подавали горячую похлебку. Так что все местные забулдыги собирались тут около семи часов и терпеливо ждали, пока распахнутся двери. Они стояли, апатичные и молчаливые, и, спасаясь от утренней прохлады, вяло притоптывали ногами, истосковавшись не по супу, а по рюмашке, той, первой, спасительной рюмашке, которая вернет их к жизни.
Я почти миновал кабак, когда кто-то хриплым голосом окликнул меня. |