Он прошел вдоль борта, отступил на середину улицы и стал разглядывать машину — да, с таких и правда охотятся в Африке. На меня он не смотрел. Обошел ее всю кругом, вновь остановился на тротуаре и уставился на крышку бензобака.
— Сколько миль из нее можно выжать? — спросил он.
— Пока не знаю.
— Ничего ты не знаешь, — сказал он.
— Первый раз еду, — сказал я. — Съезжу до места, тогда узнаю.
— И чем же такую штуку заправлять?
Я промолчал.
— Какое ей нужно горючее? — опять спросил он.
Я мог бы ответить: надо читать до поздней ночи, читать по ночам год за годом, чуть не до утра, читать в горах, где лежит снег, и в полдень в Памплоне, читать, сидя у ручья, или в лодке где-нибудь у берегов Флориды. А еще я мог сказать: все мы приложили руку к этой машине, все мы думали о ней, и купили ее, и касались ее, и вложили в нее нашу любовь и память о том, что сделали с нами его слова двадцать, двадцать пять или тридцать лет тому назад. В нее вложена уйма жизни, и памяти, и любви — это и есть бензин, горючее, топливо, называй как хочешь; дождь в Париже, солнце в Мадриде, снег на вершинах Альп, дымки ружейных выстрелов в Тироле, солнечные блики на Гольфстриме, взрывы бомб и водяные взрывы, когда выскакивает из реки рыбина, — вот он, потребный тут бензин, горючее, топливо; так я мог бы сказать, так подумал, но говорить не стал.
Должно быть, охотник почуял, о чем я думаю — глаза его сузились, долгие годы в лесу научили его читать чужие мысли, — и он принялся ворочать в голове мою затею.
Потом подошел и… вот уж этого трудно было ждать! Он протянул руку… и коснулся моей машины.
Он положил ладонь на капот и так и стоял, словно прислушивался, есть ли там жизнь, и рад был тому, что ощутил под ладонью. Долго он так стоял.
Потом без единого слова повернулся и, не взглянув на меня, ушел обратно в бар и сел пить в одиночестве, спиной к двери.
И мне не захотелось нарушать молчание. Похоже, вот она, самая подходящая минута поехать, попытать счастья.
Я сел в машину и включил зажигание.
«Сколько миль из нее можно выжать? Какое ей нужно горючее?» — подумал я. И покатил.
Я катил по шоссе, не глядя ни направо, ни налево, так и ездил добрый час взад и вперед и порой на секунду-другую зажмуривался, так что запросто мог съехать с дороги и перевернуться, а то и разбиться насмерть.
А потом, около полудня, солнце затянуло облаками, и вдруг я почувствовал — все хорошо.
Я поднял глаза, глянул на гору и чуть не заорал.
Могила исчезла.
Я как раз спустился в неглубокую ложбину, а впереди на дороге одиноко брел старик в толстом свитере.
Я сбросил скорость, и, когда нагнал пешехода, машина моя поползла с ним вровень. На нем были очки в стальной оправе; довольно долго мы двигались бок о бок, словно не замечая друг друга, а потом я окликнул его по имени.
Он чуть поколебался, потом зашагал дальше.
Я нагнал его на своей машине и опять сказал:
— Папа.
Он остановился, выжидая.
Я затормозил и сидел, не снимая рук с баранки.
— Папа, — повторил я.
Он подошел, остановился у дверцы.
— Разве я вас знаю?
— Нет. Зато я знаю вас.
Он поглядел мне в глаза, всмотрелся в лицо, в губы.
— Да, похоже, что знаете.
— Я вас увидал на дороге. Думаю, нам с вами по пути. Хотите, подвезу?
— Нет, спасибо, — сказал он. — В этот час хорошо пройтись пешком.
— Вы только послушайте, куда я еду.
Он двинулся было дальше, но приостановился и, не глядя на меня, спросил:
— Куда же?
— Путь долгий. |