Смогу ли я когда нибудь забыть этот день? Он стал началом моей настоящей жизни, моего обретения зрелости, днем, когда я ступила в мое царство. Начало марта, серые безмолвные небеса, бурая безмолвная земля, влажная, еще лишенная листвы тишина полна печали и одиночества, а я чувствую тот же чистый восторг первого дыхания весны, который чувствовала в детстве, и пять впустую потраченных лет спадают с меня, словно поношенное платье; мир полон надежд, я приношу клятву природе, отдаю себя ей – с тех пор я счастлива здесь.
Моя вторая половина – человек снисходительный, к тому же, вполне вероятно, он подумал, что было бы неплохо кому то присматривать за работами по дому, в котором – по крайней мере, временно, – мы будем жить, за чем последовали шесть недель – с конца апреля по июнь – полных особенного блаженства, когда я была здесь совсем одна: предполагалось, что я будут надзирать за покраской и поклейкой обоев, но на деле я появлялась в доме только после того, как из него уходили рабочие.
Какая же я была счастливая! Я не помнила времени, полного такого совершенного покоя, с тех пор когда была еще слишком маленькой, чтобы делать уроки, и меня, выдав в одиннадцать часов кусок хлеба с маслом и сахаром, оставляли на заросшей одуванчиками и маргаритками лужайке. Хлеб с маслом и сахаром дано утратил свою привлекательность, но с тех пор я еще сильнее полюбила одуванчики и маргаритки, и никогда бы не позволила проходить по ним газонокосилкой, если б не знала, что спустя день два они снова поднимут свои мордашки и будут выглядеть еще веселее и нахальнее, чем прежде. Все эти шесть недель я жила в мире одуванчиков и восторга. Одуванчики покрывали все три газона – точнее, это когда то были газоны, теперь они превратились в луга, заросшие самыми разными чудесными травами, а под еще лишенными листвы дубами и буками показались голубые печеночницы, белые анемоны, фиалки и листики чистотела. Меня особенно радовала ясная, счастливая яркость чистотела: он был такой аккуратный, такой новенький, как будто над ним тоже потрудились маляры. Потом, когда сошли анемоны, появились редкие барвинки и купены, и вдруг – словно взрыв! – расцвела черемуха. А затем, когда я уже привыкла к виду соцветий черемухи на фоне неба, распустилась сирень – огромное количество сирени, она группами по несколько кустов стояла среди травы, вперемешку с другими кустами и деревьями росла вдоль дорожек, береговой линией длиной в полмили, что начиналась от западной стороны дома, торжествовала на фоне темных елей. А перед тем, как закончилось время сирени, началось время акаций, под южными окнами расцвели четыре огромных куста серебристо розовых пионов, и я была абсолютно счастлива, и благословенна Господом, и благодарна, и признательна, и – я не могу на самом деле описать то, что я чувствовала. Мои дни проплывали в розово лиловой мечте.
Со мною в доме жили только старая домоправительница и ее помощница, поэтому, оправдываясь тем, что я не хочу доставлять им лишних хлопот, я существовала на том, что моя вторая половина называет fantaisie déréglée – то есть на пище настолько простой, чтобы ее можно было отнести на подносе к кустам сирени, так что я, насколько мне помнится, жила все это время на салате, хлебе и чае, иногда на ленч старая домоправительница все же подавала крохотного голубя, дабы спасти меня от голодной смерти. Кто, кроме женщины, может выдержать шесть недель на салате, пусть даже этот салат освящен ароматом восхитительных куп сирени? Я выдержала, и с каждым днем моя благодать возрастала, хотя с тех пор салат мне разонравился. Как часто теперь, угнетенная необходимостью трижды в день ассистировать приему пищи в столовой – при этом в двух трапезах обязательно должны наличествовать мясные блюда, ибо иначе пострадает честь семьи – как часто теперь я вспоминаю о своих салатных днях, числом сорок, и о том благословенном времени, когда была здесь совсем одна!
По вечерам, когда уходили рабочие и дом оставался в распоряжении пустоты и эха, а старая домоправительница, подготовив мою комнатушку в другом конце дома, укладывала свои замученные ревматизмом ноги в постель, я неохотно покидала своих друзей – лягушек и сов – и с замирающим сердцем запирала ведущую в сад дверь, и через длинную вереницу пустых комнат на южной стороне, в которых были только тени, эхо моих шагов, оставленные малярами стремянки и похожие на привидения груды малярного материала, намеренно медленно, напевая себе под нос, чтоб было не так страшно, шагала по каменным полам холла, поднималась по скрипучим ступенькам, шла длинным белым коридором, и, поддавшись наконец панике, проскальзывала в свою комнату и на два замка и засов запирала дверь!
Звонков в доме не было, и я завела обычай брать с собой в постель большой колокол, которым созывали к обеду, чтобы, если испугаюсь в ночи, наделать как можно больше шума, хотя какой в том был смысл – не знаю, потому что услышать меня было некому. |