|
Как всегда, романист готовится вытерпеть град оскорблений, которые неминуемо на него посыплются, как только книга будет напечатана с продолжением в «Жиль Блазе». «Меня обвинят в том, что я выдумал крестьянина, – пишет он журналисту Арсену Александру. – Это в порядке вещей, и я к этому готов. Поскольку мой крестьянин оказался не тем крестьянином, шовинистом и консерватором, каким его принято было считать, совершенно ясно, что я его выдумал».
Несмотря на все опасения, Золя дал согласие на то, чтобы первые главы романа были помещены в газете, хотя ему оставалось написать еще восемь. И снова началась утомительная гонка, состязание в скорости с «Жиль Блазом», который «заглатывал по три сотни строк в день!»
Ему приходилось «до двух часов ночи биться над фразами, чтобы заставить их говорить то, чего они, по его замыслу, не говорили». И чего он добился?
Газеты уже набросились на книгу. Автора обвиняли в том, что он оскорбил французского крестьянина, низведя его до уровня скота. Октав Мирбо, неизменный поклонник Золя, находил, что «„Земля“ – плод сомнительного воображения». Анатоль Франс заявил, что видит в романе «георгики распутства» и что «господин Золя достоин глубокой жалости». Для Брюнетьера только что прочитанная книга стала «отвратительной рапсодией», и никогда еще автор, по его мнению, «так дерзко не подменял реальность непристойными или нелепыми видениями своего распаленного воображения».
Золя не обращал ни малейшего внимания на это тявканье. Он знал, что публика хотя и морщит нос, но читает роман с наслаждением. Кроме того, он чувствовал, что за ним выстроилась армия новых писателей, которых привлекает научный натурализм. Ни одной секунды Эмиль не думал, будто его книги, с их невероятными преувеличениями, противостоят строгой, скрупулезной истине, которую он возвел в догму, будто он велик не потому, что повинуется законам своей школы, но потому, что нарушает их, предпочитая точному отображению реальности дантовский кошмар. Такое восприятие шло у писателя от величайшей наивности и маниакального упорства. Не имело никакого значения, что его творчество противоречит его теории, он не желает отказываться от своих менторских наставлений.
Но вот 18 августа, после обеда, меданский почтальон принес ему вместе с письмами парижские газеты. Золя открыл «Фигаро», и на глаза ему попалась статья, полная яростных нападок на «Землю» и на него самого. Первым делом он взглянул на подписи: Поль Боннетен, Жозеф-Анри Рони, Люсьен Декав, Поль Маргерит, Гюстав Гиш. Все – из тех молодых писателей, которым он помогал, когда они начинали. По мере того как Золя читал многословный пасквиль, его удивление перерастало сначала в гнев, потом в отвращение и наконец сменилось печалью. Глядя через запотевшее пенсне, он выхватывал из текста то одну, то другую ужасную фразу: «Еще недавно Эмиль Золя мог писать, не вызывая серьезных упреков, что вся литературная молодежь с ним… Однако на следующий же день после выхода в свет „Западни“… молодым стало казаться, что учитель, дав делу ход, тут же и отступил… В самом деле, Золя с каждым днем все больше отступал от своей программы. Невероятно ленивый, когда речь заходит о приобретении личного опыта, вооруженный никудышными документами, добытыми через третьих лиц, преисполненный выспренности в духе Гюго, тем более раздражающей, что он упорно проповедует простоту, бесконечно пережевывающий одно и то же, он приводит в замешательство и самых восторженных своих последователей… У каждого, на определенной странице „Ругонов“, появлялось четкое, непреодолимое ощущение не силы документа, а намеренной непристойности. И тогда, в то время как одни приписывали это болезни низменных органов писателя, навязчивым идеям одинокого монаха, другие видели здесь бессознательное развитие ненасытной жажды продаваться, инстинктивные ухищрения романиста, уловившего, что его издательский успех зависит главным образом от того обстоятельства, что дураков, покупающих „Ругон-Маккаров“, привлекают не столько литературные достоинства книг, сколько репутация порнографических сочинений, которую создал им глас народа». |