Великая дружба умерла. Однако Золя не чувствовал себя виноватым. В его глазах искусство оправдывало все. Он готов был пожертвовать чем угодно ради того, чтобы вскормить собственной кровью и плотью книгу, написать которую ему представлялось необходимым. Убедившись в том, что Сезанн почувствовал себя оскорбленным из-за такой малости, да просто – без всяких оснований, Эмиль пришел в такую ярость, что даже не попытался восстановить отношения с другом.
Гонкур, еще более подозрительный и обидчивый, чем большинство художников-импрессионистов, буквально набросился на «Творчество», стремясь обнаружить в нем явный плагиат, после чего записал в своем «Дневнике»: «Дочитав этот пересыпанный ругательствами отрывок, откладываешь роман с тем же ощущением унылого отвращения, какое остается, если нечаянно случится присутствовать при сцене, разыгравшейся между подлыми и грязными людьми. Эта особенность вообще присуща Золя, его диалоги всегда произносят чернорабочие, а не художники. Речь художника может быть уснащена ругательствами, может быть вульгарной, но под руганью и под вульгарностью выражений в ней всегда остается нечто такое, что ее отличает, что ее отделяет, что ее возвышает над языком плотников, а в „Творчестве“ все время говорят плотники».
Несколько недель спустя тот же Гонкур, раздраженный хвалебной статьей Жиля о романе Золя в «Фигаро», снова нападает на ненавистную ему книгу: «Хорошо построенный старомодный роман, роман, состряпанный заурядным изготовителем… Мне нравится встречаться в книгах Золя с ним самим, по крайней мере, эту человеческую особь он изучил, – а он, похоже, знал в своей жизни очень мало людей, как мужчин, так и женщин! Но увидеть, что в одном и том же романе он слепил из собственной личности двух человек, Сандоза и Клода, это и правда чересчур. Вскоре, по примеру Гюго, все персонажи книг Золя превратятся в одних Золя, и я не поручусь, что после этого он не проберется и в своих героинь… Разве в своей книге он вывел художников? Это плотники, оцинковщики, канализационные рабочие… Что же касается революционных идей Золя в искусстве, это везде явное пережевывание речей и блестящих пассажей Шассаньоля и прочих. И повсюду, больше чем где-либо еще, едва переделанная копия… Но черт возьми! До чего же он продувная бестия, мой Золя, и он кое-что знает о том, как извлечь выгоду из того, что он у меня стянул… В сущности, Золя в литературе только и умеет, что подбивать новые подметки, и теперь, когда он закончил переписывать „Манетт Саломон“, он готовится написать заново „Крестьян“ Бальзака».
Пять дней спустя, ужиная вместе с четой Золя у Доде, Гонкур о «Творчестве» отзывался в целом одобрительно, но все же с некоторыми оговорками, от которых писатель мучительно замирал на своем стуле. Когда гости поднялись из-за стола, спор между двумя собратьями по перу о преобладании духа над силой сделался таким ожесточенным, что Александрина пронзительным голосом зачастила: «Если вы не прекратите, я сейчас начну плакать… Если вы не прекратите, я сейчас уйду!» Гонкур возмутился: «У этого человека, живущего в уединении и поддерживающего отношения лишь со слугами его славы, и впрямь начинается мания величия; автор не может вытерпеть ни единого упрека, ни единого замечания, ни малейшего неодобрения». Вывод крайне несправедливый, потому что за свою долгую карьеру Золя пришлось получить немало упреков и замечаний, и он всегда мужественно их терпел. Впрочем, газеты на этот раз были скорее благосклонны к нему, хотя и упрекали автора за его унылое и наводящее тоску изображение мира художников.
От нападок прессы и зависти так называемых друзей Золя защищала новая работа, к которой он уже успел приступить. Как злобно отметил Гонкур, он, едва выскочив из «Творчества», действительно начал писать роман, действие которого разворачивалось в крестьянской середе. |