К черту времена суток! Они разнились, как сталактиты, созревающие в темноте подземелий, и северное сияние, которого я никогда не видел; как краткий отчаянный крик испуганного ребенка и медленное погружение в воду горячего источника, бьющего среди иссиня-черных лавовых полей на острове Исландия; как холод рыбьей чешуи и сладкий вкус рассыпчатого свежеиспеченного кекса, как…
Стоп, заигрался.
Одним словом, женщины были разными – настолько, что иногда я сомневался, что они принадлежат к одному биологическому виду.
Лиза с удовольствием прислушивалась к щебету птиц и изливала свою восторженную любовь на соседских собак, коров, лошадей и прочую домашнюю живность; она пришла в отчаяние, когда от домашних гусей смотрителя Франка осталась неопрятная кучка костей и перьев. «Фукс из леса пришел, обедал, тут зимой всегда много лисиц, которые ищут свой ленч», – старательно коверкая английские слова, объяснял ей старик. (Франк почему-то никогда не говорит с постояльцами по-немецки; даже с теми, кто отлично владеет его родным языком, он предпочитает изъясняться на жуткой смеси всех мыслимых и немыслимых наречий, а в качестве масла, которым он щедро смазывает свои причудливые монологи, используется до неузнаваемости изуродованный английский.) Лиза не пожалела слез, чтобы оплакать грузных серых птиц; она не стала вспоминать, что при жизни покойные обладали убогим авторитарным разумом и склочным характером. На долю каждого погибшего гуся досталось по несколько дюжин теплых слезинок. Но ее взгляд всегда равнодушно скользил по мерцающей чешуе аквариумных рыб; она брезгливо косилась на лягушек и боялась змей: существа с холодной кровью казались ей чужими и, возможно, враждебными.
Лиза была писательницей из Лиссабона, начинающей, но, очевидно, успешной. Из бесконечных разговоров, которые не стихали по вечерам на веранде, я узнал, что стипендию мюнхенского магистрата для Лизы выхлопотал ее немецкий издатель. Чего я никак не мог себе представить, так это Лизу, часами неподвижно сидящую над клавиатурой. Она и за завтраком-то никак не могла дождаться окончания трапезы: забирала свою чашку с остывающим кофе и отправлялась в сад или убегала в свою комнату на последнем этаже, чтобы через две минуты вернуться назад, сообщить какую-нибудь пустяковую новость своим чинно жующим подругам и снова исчезнуть; ступеньки деревянной лестницы, привыкшей к степенным пожилым жильцам, каковых здесь до сих пор было подавляющее большинство, сварливо скрипели под ее крепкими резвыми ножками.
Но факт остается фактом: это непоседливое, как трехлетний деревенский карапуз, существо каким-то образом умудрилось начать и благополучно завершить как минимум одну книгу (в противном случае, совершенно непонятно, что же собирался издавать седой усатый двойник Дон Кихота, владелец книжного дома «Фрайман», которого я видел один-единственный раз, когда он собственноручно доставил на виллу маленькое чудо природы по имени Лиза).
Уже через час Юстасия вышла к чаю в жемчужно-серой шелковой блузке и черной юбке до пят, тщательно причесанная, с легким, почти незаметным макияжем и манерами светской львицы.
Очаровывать здесь было решительно некого; впрочем, я здорово сомневался, что она вообще способна кокетничать: Юстасия была амазонкой, Минервой, валькирией, но уж никак не одной из обольстительных дочерей Венеры. А прихорашивалась она исключительно для собственного удовольствия и еще «дабы не погрязнуть в свинстве» – по ее же выражению.
Юстасия считала до десяти, пропуская число «четыре», потому что еще в раннем детстве четверка внезапно показалась ей опасной – до такой степени, что она начинала отчаянно реветь, когда ей доставались сразу четыре конфеты. А повзрослев, Юстасия узнала, что в японском языке один и тот же иероглиф соответствует числу «четыре» и слову «смерть». |