Потом дощаник протяжно затрещал, я увидел, как крупнокалиберная очередь сорвала целую доску и вода, густая и черная, хлынула внутрь.
– Быстрее! Гребите быстрее! – заорал я и увидел, что Левченко не спеша, словно задумавшись о чем‑то, падает через борт. Я вскочил с банки, лодка накренилась и пошла ко дну.
– Сашка! «Языка» держи! – успел сказать я Коробкову и нырнул, хватая за шиворот Левченко…
…И совсем не помню, как нас выволокли – всех четверых – на берег…
Это был сон или воспоминание, и длился он, как ночной поиск, полтора часа, а может быть, все это, происходившее со мной год назад, привиделось мне вновь в то мгновение, когда я открыл глаза от дребезжавшего долго и пронзительно телефона, гулкого и тревожного в пустоте ночного коридора.
Босиком пробежал я к аппарату, ежась от холода, сорвал трубку, и бился в ней крик дежурного:
– Это ты, Жеглов?!
– Нет, Шарапов слушает.
– Собирайтесь мигом – засаду в Марьиной роще перебили…
Жеглов спросонья не мог попасть ногой в сапог, закручивалась портянка, и он сиплым голосом негромко ругался; я натягивал ставшую тесной и неудобной гимнастерку, ремень на ходу, кепку в руки, а под окном уже гудел, бибикал копыринский «фердинанд».
Копырин захлопнул своим рычагом за нами дверь, будто совком подгреб нас с мостовой, и помчался с гулом и тарахтением по Сретенке.
– Что‑о? – выдохнул Жеглов.
– Топоркова тяжело ранили, Соловьев, слава цел остался. А больше я и сам ничего не знаю…
Завывывая, «фердинанд» повернул против движения на Колхозной площади, прорезал поток транспорта и помчался по Садовой к Самотеке, в сторону Марьиной рощи.
Копырин тяжело сопел, Жеглов мрачно молчал и только у самого дома Верки Модистки спросил:
– Свирскому доложили?
– Наверное, – пожал плечами Копырин. – Меня прямо из дежурки к вам послали, сказали, что Соловьев позвонил…
«Скорая помощь» уже увезла Топоркова, и, кроме тонкого ручейка почерневшей крови у двери, ничто не говорило о том, что здесь произошло час назад. Верка Модистка сидела в углу на стуле, оцепенев от ужаса, и только зябко куталась все время в линялый платок, будто в комнате стало невыносимо холодно. А здесь было очень душно – по лицу Соловьева катились капли пота, крупные, прозрачные, как стеклянные подвесочки на Веркиной люстре. Капли стекали на огромную красно‑синюю ссадину под скулой, и Соловьев морщился от боли.
– Докладывай, – сказал Жеглов, и по тому, как он смотрел все время вниз, точно хотел убедиться в том, что сапоги, как всегда, блестят, и по голосу его, вдруг ставшему наждачно‑шершавым, я понял: он сильно недоволен Соловьевым.
– Значит, все было целый день спокойно, – заговорил Соловьев, и голос у него был все еще испуганный, как‑то очень жалобно он говорил. – В двадцать два пятьдесят вдруг раздался стук в дверь, и я велел Вере впустить человека…
Соловьев передохнул, достал из кармана пачку «Казбека» и трясущимися руками закурил папиросу, а я почему‑то невольно отметил, что нам на аттестат не дают «Казбек», а продается он только в коммерческих магазинах по сорок два рубля за пачку.
– Ох, просто вспомнить жутко! – сказал Соловьев, судорожно затягиваясь и осторожно поглаживая пальцами кровоподтек на щеке, но Жеглов оборвал его:
– Что ты раскудахтался, как баба на сносях! Дело говори!..
– Глебушка, я и говорю! Топорков встал вот сюда, за дверь, а я продолжал сидеть за столом…
– Руководил, значит? – тихо спросил Жеглов.
– Ну зачем ты так говоришь, Глеб? Будто это моя вина, что он в Топоркова попал, а не в меня!
– Ладно, ладно, рассказывай дальше…
– Вот, значит, открыла Вера входную дверь, впустила его в комнату, и пока он с темноты на свету не осмотрелся, я ему и говорю: «Предъявите документы!» Топорков к нему со спины подошел, он оглянулся и, гад такой, засмеялся еще: «Пожалуйста, дорогие товарищи, проверьте, у меня документы в порядке» – и полез во внутренний карман пальто. |