Киплинг бессознательно и блистательно доказал это. Если читаешь его серьезно, здраво, видишь, что воинское дело ничуть не становится у него самым важным или самым завидным. О солдатах он пишет хуже, чем о железнодорожниках, строителях мостов, даже журналистах. Дело в том, что армия привлекает его не отвагой, а дисциплиной. Отваги было намного больше в Средние века, когда короли армий не держали, но каждый владел луком или мечом. Армия околдовывает Киплинга не храбростью (о ней он почти не думает), а порядком, о котором он собственно всегда и пишет. Нынешняя армия не блещет мужеством, у нее возможностей к тому нет — ведь прочие, все поголовно, очень трусливы. Зато она блещет порядком, а это и есть идеал Киплинга. Тема его книг — не смелость, столь важная в бою, а послушание и полезность, которые точно так же свойственны инженерам, морякам, мулам и паровозам; потому он лучше всего и пишет об инженерах, моряках, мулах и паровозах.
Истинная поэзия, истинная романтика, которую он открыл нам, — романтика дисциплины и разделения труда. Мирные искусства он воспевает лучше, чем искусство воинское, и главная мысль его очень важна и верна: все подобно войску, ибо все зависит от послушания. На свете нет прибежища эпикурейству, нет места безответственному. Любая дорога проложена послушанием и потом. Можно беспечно лечь в гамак; но скажем спасибо, что самый гамак плели отнюдь не беспечно. Можно шутки ради вскочить на детскую лошадь–качалку; но скажем спасибо, что столяр не шутил и хорошо приклеил ей ноги. В лучшие, высшие свои минуты Киплинг призывает нас поклониться не столько солдату, чистящему шпагу, сколько пекарю, пекущему хлеб, или портному, шьющему костюм, ибо они — такие же воины.
Зачарованный видением долга, Киплинг, конечно, — гражданин мира. Примеры он случайно берет в Британской империи, но сошла бы и почти всякая другая, вообще всякая развитая страна. То, чем он восхищается в британском войске, еще явственней в германском; то, чего он хочет от британской полиции, он обрел бы в полиции французской. Дисциплина — далеко не вся жизнь, но есть она повсюду. Поклонение ей придает Киплингу некую мирскую мудрость, опытность путешественника, столь радующую нас в лучших его книгах.
Недостает ему, грубо говоря, только патриотизма — он совершенно неспособен отдаться делу или сообществу совсем, до конца, до смерти; ведь все, что окончательно, — трагично. Он восхищается Англией, но не любит ее; восхищаемся мы за что–то, любим просто так. Он восхищается Англией за то, что она сильна, а не за то, что она — Англия. Я не обижаю его, он, к чести своей, сам в этом признался с обычным, живописным простодушием. В очень занимательных стихах он пишет:
Была бы Англия слаба
(а не сильна и практична, как ему кажется),
Я бросил бы ее.
Другими словами, он признает, что восхищается он, всё взвесив, — и этого достаточно, чтобы отличить его от буров, которых он сокрушал. Говоря об истинных патриотах, скажем об ирландцах, он с трудом сдерживает гнев. Благородно и красиво он может описать лишь умонастроение человека, который побывал повсюду, объездил города и страны,
чтоб восхищаться и смотреть,
чтоб видеть белый свет.
Он превосходно передает ту легкую печаль, с какою оглядывается тот, кто был гражданином многих сообществ; ту легкую печаль, с какой оглядывается тот, кто был возлюбленным многих женщин. Можно много узнать о женщинах, крутя романы, но не ведая любви; можно узнать столько же стран, сколько узнал Одиссей, не ведая патриотизма.
Киплинг спрашивает в знаменитых строках, что знают об Англии те, кто знает одну лишь Англию. Точнее, да и мудрее спросить: «Что знают об Англии те, кто знает только весь мир?», ибо мир не включает Англию, как не включает он Церковь. Когда мы что–нибудь искренне, истинно полюбим, весь мир — то есть все другое — становится нам врагом. |