|
Смотрел, как горбоносый смуглый царевич на отца своего похож, на Ивана. Вот таким Иван был под Казанью, когда казалось — ничто более Русь сокрушить не сможет.
А вон как вышло — кругом война!
За день до встречи у царевича видел Ермак и Царя Ивана. И едва узнал его. От прежнего красавца ничего не осталось. Старец, истинно старец, — а ведь они с Ермаком почти ровесники.
Царь был страшен: словно усохшая голова помещалась на широких плечах, будто шеи вовсе не было; впалая грудь и косое брюхо, подпиравшее кафтан, будто нищий и богатей, будто старец мудрый и чревоугодник похабный уживались в одном теле. И лицо Царя Ивана тоже было будто из разных частей составлено: осанисто, гордо нес Царь седую расчесанную бороду, но загибалась она как нос у сапога — кверху, выдавая половецкую кровь. Надменно были поджаты тонкие губы, но серые глаза бегали как мыши, обшаривали каждого встречного. И прятался в этих глазах — может, страх, а может — и безумие.
Был Царь в подряснике, с тяжелым наперсным крестом на груди, но на плечах у него посверкивал золотым шитьем кафтан, да мела полы соболья шуба.
Пристукивая посохом с окованным наконечником, чинно прошел Царь мимо Ермака, а как стал на ступени подыматься, тут его под руки крепкие слуги подхватили: видать, сил у Царя было немного. А может, чванился перед степняками...
«Не даст Иван царевичу войск!» — подумалось тогда Ермаку. Так и сказал он атаманам и служилым татарам, когда после угощения в царских покоях поехали они из Александровской слободы в Москву. И воинские люди все с Ермаком согласились. «Не даст! За себя Царь боится. Царевич горяч. Сегодня на Батория пойдет, а завтра?» Промолчали воинские люди, были они все немолоды, всего насмотрелись, и трудно их было удивить и распрей внутри семьи, и любой изменой.
Но ахнули и они, когда пополз слух — Царь сына убил! Говорить прямо никто не говорил, а шептались — все!
Притихли воинские люди, перестали вместе в кружалах собираться. Потянулись обратно в полки ко Пскову, от греха подальше, под защиту верных сотен. Ермак медлил, словно ждал чего-то. Да и не хотелось ему из единственного дома, где хорошо ему было, в стынь и грязь войны ехать. Годы начинали себя оказывать. Не тем, что давили на плечи и гнули спину, — нет, как был смолоду атаман богатырем, так на пятом десятке еще крепче сделался. И как смолоду ничем не болел и любая рана на нем как на собаке заживала, так и нынче; но стало ему многое в жизни скучно. Не тешили ни охота, ни победа. А хотелось тепла да покоя, как здесь, на Москве, где прижились степные воины казаки — на городовой службе.
Гостеприимный дом просыпался. Застучал пестик в ступке — хозяйка толкла зерно для каши, мычали в хлеву коровы. На женской половине серебряными колокольчиками залились, потешаясь над чем-то, хозяйские дочки, прикрикнула на них мать...
Затопали за окном кони — казак повел их на водопой к проруби в Москве-реке.
«Ах, лентяй! — подумал Ермак. — Застудит коней. Вот ужо накостыляю по шее».
Тихо скрипнула дверь, и под осторожными шагами чуть отозвалась половица. Сквозь полуприкрытые веки Ермак увидел, как хозяйский внук Яким-ка в рубашонке и валенках вошел и смотрит на него.
— Ты спишь? — спросил Якимка шепотом. — А? — Не получив ответа, подошел поближе, переспросил: — Ты спишь?
И уж так ему хотелось, чтобы Ермак не спал, что не утерпел и тоненьким ледяным пальчиком сдвинул казаку веко и спросил в самый глаз:
— Спишь?
— Ааааммм! — Ермак схватил его, визжащего от восторга, усадил себе на грудь.
— Как спал-ночевал? Чего во сне видал?
— Ничего!
— А через чего ты во сне плакал? Я слыхал!
— Кабутто ты от меня на лодке уплыл...
— Куда уплыл?
— Не знаю. |