Это дешевая шутка. Но… я думаю, именно это соображение испокон веков не давало большинству людей стать чем-либо иным, кроме как машиной для пищеварения, размножения и повиновения. Ответить надо вот как: очень немногие при каких бы то ни было обстоятельствах добровольно променяют мягкую постель на нары в лачуге только ради того, чтобы сохранить свою чистоту — как ты совершенно правильно это назвала. Мы с Терри — пионеры… Но этот спор может длиться вечность! Можно доказывать, что я герой, дурак, дезертир — что угодно, но факт остается фактом: я вдруг увидел, что должен уйти. Для моей работы мне нужна свобода, и с этого часа я бросаю ныть о ней, я ее беру. Ты была ко мне великодушна. Я благодарен. Но ты никогда не была моей. Прощай!
— Милый, милый… Мы обсудим это еще раз утром, когда ты не будешь так возбужден… А час назад я так тобой гордилась!
— Очень хорошо. Спокойной ночи.
Но до наступления утра, взяв два чемодана и саквояж с самым грубым своим платьем, оставив Джойс нежную записку — самое жестокое, что он писал в своей жизни, — поцеловав сына и прошептав: «Как вырастешь, приходи ко мне, малыш!» — он переехал в дешевую гостиницу. Когда он растянулся на шаткой железной кровати, ему стало жаль их любви. А до полудня он побывал в институте, подал прошение об отставке, забрал кое-какие приборы, принадлежавшие лично ему, свои записи, книги и материалы, отказался подойти к телефону на вызов Джойс и как раз поспел на вермонтский поезд.
Прикорнув в своем красном плюшевом кресле (он, который последнее время ездил только в обитых шелком салон-вагонах), Мартин радостно улыбался, думая о том, что не нужно больше отбывать повинность на званых обедах.
К «Скворечнику» он подъехал на санях. Терри колол дрова на усеянном щепками снегу.
— Здравствуй, Терри. Приехал на житье.
— Отлично, Худыш. В лачуге набралась куча посуды — надо перемыть.
— Хотя бы с одним слугой или, самое большее, с двумя и с самой простой, но приличной ванной…
Джойс ему написала: «Ты был до последней степени груб, и всякая попытка к примирению, если оно сейчас мыслимо, в чем я сильно сомневаюсь, должна исходить от тебя».
Он ответил описанием зимнего звона лесов, не упомянув программного слова «примирение».
На жизнь они зарабатывали приготовлением сывороток, продавая их — да и то неохотно — тем врачам, в чьей честности были уверены, и наотрез отказывая аптекарям с широкой клиентурой. Это им приносило неожиданно больший доход, и умные люди считали их слишком хитрыми, чтобы верить в их искренность.
Мартин в равной мере тревожился тем, что он называл своей изменой Клифу, и тем, что бросил Джойс и Джона, но тревожился только тогда, когда не мог уснуть. Неизменно в три часа утра он приводил их обоих, Джойс и верного Клифа, в «Скворечник»; а в шесть часов, жаря на завтрак ветчину, он их неизменно забывал.
Варвар Терри, избавившись от Холаберда — от его улыбочек и требований быстрого успеха, — оказался легким товарищем. Спать ли на верхних нарах, или на нижних, было ему безразлично. Терри нес полуторную нагрузку по колке дров, по добыванию припасов и с веселой прибауткой умело стирал и его и свое белье.
С большой прозорливостью Терри учел, что годами живя вдвоем, они неизбежно поссорятся. Они с Мартином проектировали расширить свою лабораторию настолько, чтобы в ней могли работать восемь (но отнюдь не более!) исследователей, таких же вольных птиц, как они сами; каждый будет работой по изготовлению сыворотки вносить свой пай на расходы по лагерю, а в остальное время независимо вести свою тему — будь то исследование строения атома или опровержение выводов доктора Уикета и доктора Эроусмита. Два бунтаря — химик, попавший в лапы какой-то фармацевтической фирмы, и университетский профессор — собирались приехать к ним с осени. |