И шеиновцам никто не ставил крестов — не до них было. В феврале 1634 года Смоленско-Московская дорога стала дорогой смерти. За шеиновцами шли стаи волков, слетались на трапезу черные вороны, спеша выклевать насмерть замерзшему человеку глаза, прежде чем мороз превратит их в камень. Вечером разбили лагерь у дороги в глухом сосновом лесу. Волки выли, шныряли в ночи, подкрадывались к кострам — в них швыряли головнями.
А с рассветом позавтракали баландой с сухарями — и снова начиналось хождение по мукам, снова продолжался этот путь на Голгофу. Мужество и здесь не покинуло Шеина. В нем росло и ширилось гордое сознание того, что он сделал для родины: не пустил короля польско-литовского к Москве, обескровил его на днепровском рубеже сначала осадой, потом — обороной. А поймут или не поймут это на Москве — дело другое. На первой же стоянке снял он у костра с себя шубу, кафтан, рубаху: вокруг сильно исхудавшего тела обмотал он, сняв с дерева, священное для русских знамя, знамя воеводы Шеина во время смоленского сидения 1610 года. Его стремянный срубил стройную смоленскую березку, обрубил сучья, привязал к древку старинное знамя с изображением чудотворной Смоленской Богоматери и двуглавого орла. Его понес впереди всех остальных знамен и хоругвий старший, потом младший сын, тоже раненный, потом Василий Измайлов. Так и несли в три смены. И черный народ в деревнях падал на колени, кланялся и крестился.
Третьего марта князь Черкасский, тщательно подбирая слова, чтобы вернее и глубже закопать Шеина, писал Царю из Можайска: «Шеин помирился с королем Владиславом и отпущен в Москву…»
А солдаты Шеина шли бесконечными лесными белыми поприщами. Падали в снег измученные походом люди. Одни оставались недвижимы, другие еще пытались ползти вслед за знаменами, но скоро и они замирали, и буран быстро заметал их, превращая в сугробы.
В Можайске, куда Шеин пришел 4 марта, на тринадцатый день похода, войско насчитывало немногим более шести тысяч бойцов. У открытых ворот Шеина встретил князь Пожарский. Он с трудом слез с коня и, скособочившись от боли и ломоты в спине и пояснице, медленно зашагал к Шеину, а подойдя к нему, обнял и трижды поцеловал. Из серо-голубых глаз его катились слезы. А глаза Шеина горели топазами.
— Почему не пришел ты ко мне, княже, в помочь? — сурово спросил его Шеин. — Почто дал армии погибнуть?
— На то была воля Царя и Думы, — заспешил с ответом Пожарский, — да князя Черкасского. — Он не стал говорить, что князь Черкасский отказался встретить с ним Шеина и уехал… на охоту под Можайск. — Всякое будут болтать тебе на Москве, Михаила Борисович, а одно знаю верно: боялись Царь и Шереметев, что разобьет наши пятнадцать тысяч король и лишится Москва последнего своего щита.
— Еще недавно, — зло возразил Шеин, — было у Москвы два щита — мои, смоленский, да ваш, можайский.
— Твоя, Михаила Борисович, заслуга, — говорил Пожарский, — что стоит наш последний щит перед Москвой-матушкой. Это будут знать и благодарные потомки наши, пока стоит Русская земля. Этого у тебя никто не отымет. Ты, ты подрезал крылья польскому белому орлу, самому страшному нашему ворогу. Как Геркулес спас Прометея, так ты спас родину!.. А меня, старика, Михаила Борисович, прости ради Господа Бога, ежели в чем виноват перед тобою…
— Не передо мной, а перед Русией, — непреклонно проговорил Шеин, потирая обмороженную щеку. — Бог тебе судья. Клянусь тебе, Димитрий Михайлович, я все силы положу, чтобы до конца распутать подлую измену. А ты мое слово знаешь. Как твой черный недуг, князь?
Пожарский рукой только махнул.
— Прости ты меня великодушно за дурь мою, Михайла Борисович. Бес попутал, посчитал я, будто зазорно к тебе в товарищи идти, а к Черкасскому вот и пошел, ан дело вовсе не в родовитости, а в заслугах. |