|
— Михаила Борисович! — почти задушевным голосом проговорил обрадованный князь. — Повинись, батюшка. Тогда, клянусь Богом, казнь твоя будет не суровой, а простой. Сначала головку долой, а потом уже четвертовать будут…
Шеин молчал. И тогда, видя, что заплечное мастерство и пыточное дознание не заставят упрямого воеводу повиниться в не содеянных им преступлениях и измене Царю, Трубецкой велел дьяку Бормосову пойти на подлог и состряпать ложное признание, исторгнутое якобы у Шеина под пытками.
— Пиши, что он признал свою измену в Польше, что он дал тайную клятву Жигимонту верой и правдой служить Польше и римской церкви, почему ему и устроили побег из плена!..
А чтобы скрыть втайне свое коварство, князь сказал палачам:
— Молчит злочинец? Язык у него отнялся. Так пусть молчит — вырвите ему язык!
Заплечных дел мастера переглянулись в замешательстве. Но разве можно ослушаться князя-боярина, стоящего во главе Разбойного приказа, этого Малюту Скуратова!
И Шеину железными щипцами, разорвав рот, вырвали язык.
Измайлов долго крепился под пытками, но когда Трубецкой показал ему язык Шеина и пригрозил вырвать и у него язык, если станет он впредь упираться, воевода сломался, стал валить всю вину за поражение под Смоленском на Шеина. Дьяк не успевал писать его изветы и оговоры. Он договорился до того, что обвинил Шеина в замысле цареубийства.
Царь остался премного доволен Трубецким. Он велел показать признания Шеина и Измайлова самым сильным боярам.
— С подъему или с огня они заговорили? — спросил Царь.
— С огня, Государь-батюшка, с огня! — ответствовал князь.
— А не отречется Михаиле Шеин перед народом от слов своих?
— Никак не отречется, Государь-батюшка, язык у него не повернется — он его на дыбе откусил.
Мелкий озноб, бивший Царя, перешел в колотун.
— Язык… сам… откусил?!
От сквозняков, гулявших по царским покоям, затрепетали огненные языки свечей. Зловещие тени запрыгали под закоптелыми каменными сводами. За узкими оконцами в мощных стенах глухо загремели колокола. Царь перекрестился трясущейся рукой.
— Казнить… — прошептал он. — Скорее казнить его…
Трубецкой поклонился Государю своему в ноги: твоя, мол, Царь-батюшка, воля!
Феодор Иванович Шереметев повстречался как бы ненароком с Трубецким в Кремле у Никольских ворот и отвел его в сторонку:
— Скажи-ка, князь, верное ли у тебя дело с Шеиным? Ведь это не человек, а кремень. Как бы не сорвалось у тебя с ним. По плечу ли тебе свалить такой дуб? Токмо признанию Шеина вины своей поверят бояре.
Трубецкой ответил не сразу. Этот хитрован Шереметев явно хочет дать понять, что его дело сторона, что это он, Трубецкой, взялся за гуж, ему и ответ держать в случае чего. С Феодором Ивановичем ухо держи востро. Любит из огня чужими руками каштаны таскать. Норовит на чужом горбу в рай въехать. Но и Трубецкой не вчера родился. Понимает, что надобно сделать Шереметева сообщником своим, впутать его покрепче в дело Шеина, чтобы и он держал ответ в случае чего… И он ответил:
— Шеин все признает. Комар носу не подточит. Помнишь небось, Феодор Иванович, проклятую грамоту князя Мстиславского?
Шереметев вздрогнул. Осунувшееся от хвори желтое лицо окаменело. Ишь куда, шельма, метит! Что за наглость! Хочет, чтобы я знал, что признание Шеина вырвано пытками. И покрыл его. Уволь, князь, от таких откровений. Как Пилат, я умываю руки. И Шереметев сказал со вздохом:
— Проклятая грамота? Не понимаю тебя… Но вижу, что ты убежден в измене Шеина. В этом и хотелось мне удостовериться. Прощай, князь, до суда!
Шереметев скоро зашагал к своему двору о шестидесяти палатах при церкви святых Бориса и Глеба. |