И однако я по сей день убежден, что страницы этого письма были исписаны не ее рукой. В конце концов, я хорошо изучил почерк моей жены еще в те годы, когда она не была моей женой. В те далекие времена, которые можно назвать нашей доисторической эпохой, — когда она еще девочкой ходила на уроки в серо-белой школьной форме. Она писала мне письма каждый день, когда была в отъезде, а она провела в отъезде два года, не считая праздников и летних каникул. В общем и целом, за все время нашего знакомства, по моей оценке (и весьма скромной оценке, между прочим), с учетом периодов нашей разлуки и моих недолгих отсутствий — когда я уезжал по делам или лежал в больнице, и т. д., и т. п., — так вот, как я сказал, по моей оценке я получил от тысячи семисот до тысячи восьмисот пятидесяти писем, написанных ее рукой, не считая сотен, если не тысяч, рядовых записок («По дороге домой прихвати, пожалуйста, вещи из химчистки и немного макарон со шпинатом из „Корти брос“»). Я узнал бы ее почерк в любом уголке земного шара. Дайте мне пояснить. Я уверен: будь я, скажем, в Яффе или в Марракеше и подними там на базаре записку, написанную моей женой, я тут же опознал бы ее по почерку. Даже по одному-единственному слову. Возьмем, например, хотя бы это слово — «поговорить». Да она просто никогда не написала бы его так, как в этом письме! Однако же я первый готов признать, что понятия не имею, чей это был почерк, если не ее.
Вдобавок, моя жена никогда не подчеркивала слова для выразительности. Никогда. Я не помню ни одного раза, когда бы она это сделала, — ни разу за всю нашу совместную жизнь, не говоря уж о письмах, которые я получал от нее до свадьбы. Пожалуй, справедливо будет заметить, что это могло бы случиться с каждым. То есть, каждый мог бы оказаться в ситуации абсолютно нетипичной и под давлением обстоятельств сделать нечто совершенно ему не свойственное и провести черту, одну только черту, под словом или, возможно, даже под целым предложением.
Я даже зашел бы еще дальше и сказал, что каждое слово в этом крайне сомнительном письме (хотя я так и не прочел его целиком и не прочту, поскольку никак не могу найти) насквозь лживо. Под словом «лживо» я не обязательно подразумеваю «противоречит истине». Возможно, в самих обвинениях и есть доля правды. Я не хочу лукавить. Не хочу выглядеть малодушным — моя роль в том, что случилось, и так незавидна. Нет. Но все, что я хочу сказать, сводится вот к чему: если чувства, выраженные в письме, действительно могла бы испытывать моя жена, если даже они и содержат часть правды — и в этом смысле, так сказать, легитимны, — то направленные против меня обвинения ослаблены, если не вовсе подорваны, даже дискредитированы, тем, что письмо написала не она. А если я все же ошибаюсь, тогда тем, что она написала его не своим почерком! Именно такая уклончивость и заставляет людей жаждать фактов. И кое-какие факты, разумеется, есть.
В тот вечер, о котором идет речь, мы поужинали в относительном молчании, но без напряженности, как у нас повелось уже давно. Время от времени я поднимал взгляд и улыбался через стол, чтобы выразить благодарность за прекрасную еду — лосося на пару, свежую спаржу, плов с миндалем. В другой комнате тихо играло радио. Передавали маленькую сюиту Пуленка, которую я впервые услышал в записи пять лет тому назад — это было в квартире на авеню Ван-Несс в Сан-Франциско, во время грозы.
Когда мы покончили с ужином и перешли к кофе с десертом, жена сказала нечто, удивившее меня.
— Ты собираешься провести сегодняшний вечер у себя в комнате? — спросила она.
— Да, — ответил я. — А в чем дело?
— Я просто хотела знать. — Она взяла чашку и отхлебнула кофе. Но она прятала глаза, хотя я пытался поймать ее взгляд.
Ты собираешься провести сегодняшний вечер у себя в комнате? Этот вопрос был совершенно не в ее духе. |