Что там будет раздуваться и что сморщиваться. Сумасшедшим был бы тот, кто захотел бы сочинить себе легенду и постарался бы уверить в ее правдивости толпу. То же — с ходячими анекдотами, происхождение которых никто не знает. Каждый день на свет появляются блестящие анекдоты, а кто их автор — неизвестно. Можно подумать, их с пыльцой разносит ветер. Распространяются они молниеносно. То же — с ложными новостями: их не остановить, в то время как правдивую новость отправить в путь очень непросто. Или с какой-нибудь фразой, которая в мгновение ока становится всеобщим достоянием. Сколько таких у Лафонтена. А сколько у Шекспира — не счесть. По этой причине одна пожилая шотландская дама, никогда не читавшая «Гамлета», заявила, выходя со спектакля, в котором участвовал Лоуренс Оливье, что пьеса хороша, да только «цитат в ней многовато».
*
Становясь легендой, ложь облагораживается. Важно не путать ее с досужими вымыслами. Химеры обладают величием. Не будь их, нас не пленял бы ни Пегас, ни сирены. А ребенок не предупредил бы меня, перед тем, как рассказать сказку про животных: «Это было в те времена, когда звери умели разговаривать».
*
Нет ничего комичней, чем уверенность нашей эпохи — у которой, как заметил Сартр, совесть нечиста, — в собственном величии, том, что никогда над ней не будут смеяться, как она сама смеется над старыми фильмами. Молодежь не в состоянии представить себя старой, отвечающей на вопросы новой молодежи, которая совершает все те же ошибки, хихикает, пихает друг друга локтем и спрашивает, правда ли, что раньше на дорогах бензин качали насосами, что полагали, будто ездят очень быстро, и танцевали в подвалах под звуки трубы и барабана.
Возможно, что наука, добравшаяся, в нашем представлении, до сути вещей, будет восприниматься как сказка и Эйнштейн окажется таким же выдумщиком, как Декарт, Эрасистрат или Эмпедокл.
У поэзии, вероятно, меньше шансов заплутать в безотчетных вымыслах. Монтень, называющий философию «вычурной поэзией», прав, когда утверждает, что Платон — «невнятный поэт» и что если он торжествует над смешным, определяя человека как «двуногое животное, лишенное перьев», то одновременно заявляет: «Природа — не что иное, как загадочная поэзия».
Кто вздумал бы противиться легендам, в них бы и сгинул. Легенды голыми руками не возьмешь. Они — порождение невидимого. Они — то войско, которое невидимое высылает вперед, чтобы сбить с толку. Это войско свое дело знает.
На мой взгляд, мифолог лучше, чем историк. Греческая мифология, если в нее погрузиться, нам интересней, чем искажения и упрощения Истории, потому что у мифологической лжи нет примеси реального, в то время как История — вся сплав реальности и лжи. Реальное в Истории обрастает вымыслом. Вымысел мифов превращается в правду. В мифе не может быть лжи, даже если мы спорим о подвигах Геракла, ради Эвристеи он их совершил или из рабского послушания.
Мы не удивляемся, что солнце слезно взывает к Гераклу и благодарит его за то, что он не пустил в него стрел, и даже дает ему свою золотую чашу, дабы он мог переплыть море. Мы принимаем финальный костер и тунику, испачканную кровью и спермой, которую кентавр Нессос излил на Деяниру. Мы допускаем, что Геракл переодевается женщиной, а Омфала мужчиной.
Корни у мифа более цепкие, более глубокие, чем у Истории. Когда мы узнаем, что Данаиды изобрели механизм канализации, то с восхищением принимаем, что этот механизм был превращен ими в пытку.
Странствия аргонавтов увлекают меня больше, чем какое-нибудь путешествие, увенчавшееся открытием Америк. Мне думается, золотое руно на самом деле было волосами Медеи, но ни Ясон, ни его товарищи так об этом и не догадались. Мне скорее по душе злодеяния, приписываемые Медее, которую называют то отравительницей, то злосчастной, и открытие, что никаких злодеяний не было, — нежели споры относительно виновности или невинности Екатерины Медичи. |