Изменить размер шрифта - +
Смерть знает как заставить о себе забыть, она умеет сделать вид, что больше тут не живет. Каждый из нас селит смерть у себя дома и на том успокаивается; он придумывает ее, уверенный, что это аллегорическая фигура, появляющаяся только в последнем акте.

Смерть превосходно умеет маскироваться, и когда нам кажется, что она бесконечно от нас далека, она как раз рядом, она присутствует даже в нашей жизнерадостности. Она — наша юность. Наше взросление. Наша любовь.

Я укорачиваюсь — она удлиняется. Постепенно она начинает чувствовать себя уверенней. Суетится по любому поводу. Делает незаметно свое дело. Она уже не старается меня дурачить.

Когда мы кончаемся совсем, она торжествует победу. Тут уж она выходит и запирает нас на ключ.

 

О легкомыслии

 

Легкомыслие преступно тем, что имитирует легкость — например, легкость прекрасного мартовского утра в горах. Оно приводит к беспорядку, неприглядность которого глазу невидима, и потому такой беспорядок хуже, чем любой другой беспорядок, пагубно действующий на размеренное функционирование организма (например, экзема) зуд, вызываемый в оболочке человеческого разума каким-нибудь сумасбродом, злополучным фантазером, которого легко путают с поэтом, почти приятен.

Если вы заглянете в энциклопедию Ларусс, то прочтете, что Рембо называли поэтом-фантазером, а это в некотором роде плеоназм, допущенный автором словарной статьи. В большинстве случаев поэт — непременно фантазер, если только подозрительного свойства лиризм или псевдосерьезность не создадут ему признание, равнозначное его пошлости.

Легкомыслие есть не что иное, как недостаток героизма, нежелание подвергать себя риску. Это бегство, которое путают с танцем; медлительность, которую принимают за стремительность; тяжеловесность, внешне схожая с той легкостью, о которой я говорю и которая является свойством только глубоких душ.

Случается, что обстоятельства (к примеру, каторга — для Оскара Уайльда) открывают преступнику глаза на его преступление и заставляют раскаяться. Тогда он начинает сознавать, что «все, что понятно — хорошо, а что непонятно — плохо», но сознает он это только потому, что его принуждает к этому дискомфорт. То же самое значило для Паскаля происшествие с лошадьми и каретой . Нельзя не ужаснуться душе с такой закваской, влюбленной в себя и в жизнь до такой степени, что придает огромное значение спасению от смерти.

Я обвиняю в легкомыслии всякого, кто пытается решить проблемы местного значения, не видя в них ничего смешного, а ведь именно смешное может заставить человека думать и направляет его усилия в сторону мира, а не, скажем, в сторону войны. Потому что этот опасный человек мало того, что преступно легкомыслен; его действия объяснимы только личной заинтересованностью в материальной выгоде или в славе. Патриотизм не может быть ему оправданием, потому что больше благородства в том, чтобы не быть популярным среди широких масс, позволяющих себя дурачить, чем дурачить их, ссылаясь на великие идеи.

Легкомыслие предосудительно уже тогда, когда оно действует поверхностно — на этом уровне существуют очаровательно несерьезные герои (в числе прочих некоторые персонажи Стендаля), которых легкомыслие порочит; но оно становится поистине чудовищным, когда разрастается до драмы и, нехитрым шармом опутывая всякий ленивый ум, увлекает мир в ту область, где истинная серьезность кажется ребячеством и где хозяйничают взрослые.

Тогда у нас опускаются руки, мы поддаемся упоению катастроф, писанины и словопрений, кровавых преступлений и судебных процессов, разрухи и смертоносных игрушек — и в конце концов страшное человеческое легкомыслие вновь становится собой: оно стоит ошалевшее, остолбеневшее, посреди безобразия, какое чинят только в детстве, когда в картинах протыкают дырки, гипсовым головам подрисовывают усы, бросают в огонь кошек и сталкивают на пол аквариум с красными рыбками.

Быстрый переход