Изменить размер шрифта - +
Человечество думает, что они разные. Короткие передышки представляются ему нормальным состоянием, то есть миром. Может, то же самое происходит и у микробов: мои приступы — это их бесконечные войны, а непродолжительные затишья — их перемирия. С моей точки зрения, это беспрерывная война. С их — множественные войны, не связанные между собой и разделенные периодами мира.

В эту ночь мне было так худо, что я не придумал ничего лучшего, чтобы забыть о боли, как думать о ней же. Это был своего рода отвлекающий маневр. Мне его навязала боль. Она осадила меня со всех сторон. Расставила войска. Разбила лагерь. Она устроила все так, чтобы ни на одной позиции не быть нестерпимой. Она была терпима на всех позициях. Я хочу сказать, что, рассредоточившись, нестерпимое стало казаться терпимым из-за того, что оно само себя повторяло. Это было терпимо и нестерпимо одновременно. Сломанный орган, в котором не переставая звучит финальный аккорд. Боль — просторная, полная, богатая, уверенная. Уравновешенная боль, к которой я любой ценой должен был привыкнуть.

Я поставил себе целью потихоньку к ней приноровиться. Малейшая попытка бунта с моей стороны могла еще пуще ее разжечь, распалить ее гнев. Я должен был как благодеяние принять ее победу, ее оснащение, траншеи, стоянки, палатки, костры и дневальных.

К девяти часам она завершила приготовления: стратегическое передислоцирование, выстраивание в цепь. В десять все стояло на своих местах. Позиции были заняты.

Сегодня утром она вроде бы продолжает тактику выжидания. Но уже второй раз за время моего пребывания здесь выглядывает солнце. Что мне делать? Прятаться от этого солнца или употребить его как секретное оружие против дремлющей армии противника? Застигнуть ее врасплох? Или пусть себе спит?

С последними лучами солнца я перешел в наступление. И действительно, микробы зашевелились. Испугались пурпурного неба, в виде которого я предстал в их ночи? Какой начался переполох у них на дорогах! Люди толкались, животные вставали на дыбы. Боль искала себе новое пристанище, усиливалась, отступала, меняла место. У меня вспухли глаза, сморщились веки, под ними набрякли мешки. Несметные полчища микробов бросились прятаться мне под мышки.

Медицина тут бессильна. Надо терпеть, пока все вояки не перебьют друг друга, пока все племя не вымрет и на прежнем месте не останутся одни руины. У микробов, как у людей — нет средств для борьбы с массовыми бедствиями.

Что меня удивляет, так это скорость, с какой мои невидимые войска переправляются с одного конца Европы на другой. Да что Европа! С Луны на Землю, с Земли на Марс.

Если бы микробам нужно было всего лишь кормиться моим телом, они бы трудились на своих фермах и так бы не буйствовали. Соответственно, можно предположить, что им знакомы патриотическая озлобленность, имперская заносчивость, одержимость идеей жизненного пространства, безработица, нефтяные концерны, гегемония. Не могу удержаться, чтобы не сравнить газетные страсти 1946 года с теми драмами, которые разыгрываются во мне самом. Я говорил о Боге. Не возвращаясь к этой теме, просто хочу пожалеть вселенную, если она испытывает то же, что испытываю я, и если, надеясь на передышку, она снова внезапно оказывается жертвой мучительного приступа.

 

Вчера вечером, судя по всему, из-за солнца, которому я себя подставил, корка у меня на лбу начала сочиться. Она лоснилась и блестела и, если я ее промакивал, сочилась еще больше.

Потом точно так же потекла моя шея. Ночью все это текло и, подсыхая, покрывалось пузырчатой коростой. Верхние и нижние веки вздулись, глаза совсем заплыли, а кожа на лице горела так, точно меня огнем обожгло.

Ночь я провел без сна, в растерянности, совершенно не представляя, что делать.

К утру на моем лице еще сохранился золотистый цвет загара, но оно теперь будто припудрено желтизной, а под глазами валиками легли глубокие складки.

Кроме того, между пальцами правой руки у меня по-прежнему сильнейший зуд.

Быстрый переход