Она должна была мне побрить яйца и все прилегающие к ним окрестности. С грустью я смотрел на вздыбившийся от прикосновения нежных девичьих рук пенис. — Всё, — думал — никогда ему уже стоя на женщину не посмотреть. А лёжа — лучше уж и не высовываться. Вообще трусы нужны мужчине для того, чтобы скрывать свой провисший, как ватерпас, мужской признак. Жалок и убог он в своём отрешённом, философском состоянии. Когда же пенис восстал и приготовился к победам и праздникам, то всякие драпировки только мешают представить его, а с ним и его владельца, в самом лучшем свете. Вот вам не приходило в голову, почему у всех мраморных Аполлонов их самый стыд и срам обязательно прикрыт каким-нибудь листиком? Да, именно потому, что выглядят они в тот момент не лучшим образом. Потому что, действительно, есть чего этим Аполлонам стыдиться. А почему нет никакого распространения в мире мужских изваяний, чтобы у них присутствовала ярко выраженная эрекция? Ведь не вопрос, что широкой публике был бы гораздо любезнее Аполлон Восставший, нежели тот же самый бог, но пребывающий в раздумьях и нерешительности. Да всё потому, что истинный художник не жаждет сиюминутного успеха. И ему не нужен восторг этой самой «широкой» публики. Отвались у статуи приделанный ей солидный инструмент, и с ним отхлынет, отвалится и значительная часть поклонников таланта осмелевшего автора. Останется элита, избранные. И потом — художник создаёт свои произведения для вечности. Переживёт ли статуя со своим, беззащитно выступающим скандальным предметом, землетрясение, или хотя бы один день Помпеи? Во времена природных и исторических катаклизмов не только члены — головы на каждом шагу отваливались. Поэтому со всех сторон удобнее — листик. Он и для элиты и для вечности. Думал я так, а сам в это время с медсестричкой шутил, говорил ей комплименты. В той больнице у них, даже у медсестёр, очень хорошая зарплата, так что у них, видимо, входит в обязанность хихикать на шутки пациентов. Может, я стал чересчур придирчив, и у меня правда в тот вечер получалось острить? Но День настал. Я всё-таки думал, что произойдёт всё-таки что-нибудь, что счастливым образом изменит наметившуюся ужасную линию моей судьбы. Но ничего не наступило. Утречком раненько подогнали к моей кровати каталку, попросили улечься на неё в рубахе до пят и уже без трусов и — повезли. А операционная у них почему-то на другом конце больницы. И меня провезли через все этажи, через коридоры поликлиники, где толпился в очередях народ, пришедший прямо с улицы. Возили ли вас когда-нибудь по улице голым, хоть и в рубахе? Ощущение, я вам скажу, престранное. Так ещё ведьм доставляли к месту казни. Везут её через толпу в клетке, а народ глазеет. Ещё бы — впереди-то ещё — самое интересное. Да, у меня самое интересное ещё впереди… Вот и операционная. Сижу голой задницей на холодном столе. Идут последние приготовления. Звякают инструменты. Снуют туда-сюда медсестрички. У меня обнаружился на несколько минут досуг. Я опять шучу, читаю свои стихи. Девушки любили мои стихи. И вот я их читаю тут, в операционной:
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Читаю я девушкам стихи, шучу, а сам думаю: — А вот отрежут мне сейчас яйца — и не писать мне больше стихов никогда… Вот какая связь между строчкой, к примеру, «Я помню чудное мгновенье…» и обыкновенными мужскими яйцами? Прямая! Отрежь поэту яйца — и нет его. И не будет уже никогда стихов, которые будут пробуждать в людях добрые чувства. Чтобы убить поэта — не обязательно целить ему в сердце. Достаточно отрезать ему яйца. На что буду годен я, как человек творческий, после операции? В советские времена можно было бы ещё поменять ориентацию и сочинять стихи о Родине, Партии, Ленине. Тысячи писателей и поэтов, имея полноценные яйца, заставляли себя забыть о них напрочь, чтобы издаваться миллионными тиражами в самой читающей самую поганую в мире литературу, стране… Всё, моё время истекло. |