Изменить размер шрифта - +
 — Струсил, стыдно стало, опять струсил и в милицию побежал! Чтобы отомстить! Ты — трус! — бросила она ему прямо в лицо. — Ты — трус! Обыкновенный трус! Трусишка!

— А ты… а ты… а ты… — Герка, сжав кулаки, прыгал перед ней, словно не решаясь ударить. — А ты и на девчонку-то даже не похожа! Строишь тут из себя…

Эта милая Людмила искривила губы в брезгливой усмешке, в её больших чёрных глазах сверкнуло очень сильное презрение, она сказала:

— Зато тебя называют Девочкой без бантиков! Вот ты на мальчика не похож! Спортом не занимаешься! Ничего делать не умеешь! Правильно дед решил тебя экспонатом в музей отправить, правильно! И ко всему прочему ты ещё и — трус!

И эта милая Людмила, чтобы не расплакаться, убежала. Герка стоял, будто оглушённый, чувствуя, как от стыда больно горели лицо и шея, глаза остро щипало от обиды, голова плохо соображала от горя, в ней билось, как бы нанося изнутри тупые удары, одно слово: «Трус! Трус! Трус!» Герка крепко сжал виски ладонями, чтобы слово не билось, но оно звучало в голове, казалось, всё громче и громче, всё резче и резче…

— Трус… трус… трус… — прошептал он и с отчаянием понял, что так сам говорит о себе. — Тру-у-ус!.. — вырвалось у него, сколько он ни старался сжать губы.

Был у него один выход из жуткого положения, одно спасение — рассердиться, разозлиться, рассвирепеть на эту милую Людмилу, и ему сразу стало бы хоть чуточку легче. Но он вспоминал и видел её большие чёрные глаза, наполненные гневом, презрением и брезгливостью, знал, что взгляд направлен на него, но, кроме жгучего стыда за себя, больше уже ничего не ощущал.

Обессиленный, он опустился на землю, прислонившись спиной к баньке, крепко зажмурился, стараясь сдержать дыхание, чтобы успокоиться, но чувствовал себя так, словно бежал в крутую гору и не мог остановиться. Ему с необыкновенной отчетливостью всё думалось и думалось о том, что он и взаправду трус. И очень странно: сознание этой отвратительной истины вызывало в нём сейчас не обиду, не возмущение, даже не желание возражать, а какое-то покорно-постыдное согласие. Он торопливо перебирал и перебирал разные случаи, и каждый из них доказывал ему, что он и есть самый обыкновенный трус…

И эта милая Людмила тоже не могла успокоиться. Она нисколько не сомневалась в своей правоте, не сожалела ни об одном своём слове, сказанном Герману, но что-то угнетало её. Она не находила себе места, вспоминала и вспоминала ссору и никак не могла догадаться, что же её так угнетает. Может быть, она жалела Германа? Нет, сейчас она не жалела его.

Тогда почему она о нём думает? Действительно, что её угнетает?

Лишь постепенно, опять восстанавливая и восстанавливая в памяти ссору с Германом, эта милая Людмила обнаружила, что ничего она не добилась, что всё в его поведении останется по-прежнему, ничто и никто не заставит его серьёзно взглянуть на свою жизнь и хоть немножечко что-то в ней изменить.

Ведь в милицию Герман пошёл именно из-за трусости, и только из-за трусости, а не из желания добиться справедливости. Пантя потребовал у него два рубля, Герман ему их, конечно, принёс, хотя и сознавал, что это и обидно для него, и унизительно, и оскорбительно. Вот тут-то и подвернулся случай отомстить Панте, попробовать добиться, чтобы его наказали. И беспокоился Герман не об изрезанных колёсах, даже не о трёх рублях, а о том, что пока он трусит, а трусить он будет всегда, Пантя не оставит его в покое.

Но эта милая Людмила не была бы самой собой, если бы не верила в то, что человек может и должен стать лучше, если ему помогать от всей души и без устали. Посему она ещё немного, но очень глубоко и так же искренне пострадала о том, что не сумела достаточно убедительно поговорить с Германом, решила, конечно, ни в коем случае не бросать его окончательно и направилась заниматься неотложными делами.

Быстрый переход