Почему мне не учить их всему остальному, что входит в профессию?
– Тут главное – не увлекаться, – заметил Бравик.
– Вот мы с вами – два немолодых и опытных человека… Я позволю себе некоторую патетику. Учить можно только жестко. С самых ранних лет вбивать педантизм и ответственность. Во всем. В мелочах, в крупном… Чтоб дневники они писали подробно и разборчиво, чтобы перевязки сестрам не доверяли… И если шеф велел в срок – то значит в срок!
– А как вы считаете, они любят вас? – спросил Бравик.
– Никогда меня это не занимало, – пренебрежительно ответил Чернов. – Я же не девица.
Бравик неожиданно подумал о своем друге Никоне. Вернее, о его шефе, Учителе Никона.
Боже, как Никон его ненавидел первые два года! Никон и в ранней молодости был добросовестным и знающим хирургом. Но и шалопаем он был изрядным. Никон нередко покидал попойку в четыре утра, а в восемь докладывал больного на операцию. Он был драчун, быстрый, умелый ("Бравик, блядь, у меня же удар охуительной силы!").
Он обрабатывал в операционной руки раствором и морщился, потому что спиртовой раствор ел ссадины на костяшках.
Никону звонили в ординаторскую дамы и барышни – часто и разные. Шеф преследовал Никона, как больная совесть, он сквозь зубы выговаривал ему на утренних конференциях и во весь голос – в операционной. Шеф жалил, жег, уязвлял и бичевал. Шеф был низкорослый, худой, угрюмый и не прощал Никону ничего.
Вовка Никоненко много лет спустя признавался Бравику, что никто в его жизни больше не смог вместить в два слова – "Владимир Астафьевич" – столько яда и презрения.
"Слушай, Дядя Петя заебал!.. – в отчаянии шипел Никон, когда приходил перекурить в отделение, где чуть помягче, но приблизительно так же лелеяли Бравика. – Глаза у меня мутные!.. Да какое ему дело, какие у меня глаза?!" Шеф Никона был хирург замечательный, виртуозный. Дотошный. Настоящий. Он был из тех заведующих, что живут в отделении. Школя и гоняя Никона в хвост и в гриву, шеф все чаще и чаще ставил его первым ассистентом. Потом он сам начал вставать к Никону первым ассистентом. К тому времени он уже не выговаривал Никону в операционной.
И Бравик никогда не смог бы забыть, как громила Никон влюбленно вспыхнул, когда его шибздик-деспот, "тиран и сумасброд" негромко бросил (Бравик сам слышал, рядом стоял) после общебольничной конференции: "Володенька, подавай на нефрэктомию и сам начинай". С тех пор прошло двадцать лет, Никон всегда держит на столе в своем кабинете застекленную фотографию – худое неулыбчивое лицо, врачебный колпак таблеткой. -…происходит выбраковка, это нормальный процесс…
Пока Бравик бродил в воспоминаниях, Чернов, оказывается, продолжал.
– Простите, вы сказали – выбраковка? – переспросил Бравик. – Но это ведь, кажется, о крупном рогатом скоте? Нет?
– Григорий Израилевич… – с расстановкой сказал Чернов и сделал небольшую паузу. – Не сочтите меня фамильярным. Ради бога. Но все же… Ведь и вы…
– Простите, что – я? – удивился Бравик.
– Вы известный человек. – Бравик даже не поморщился. – Вы сделали быструю и удачную карьеру, вы фигура, ваши работы у всех на слуху…
– Коллега, – попросил Бравик, – заканчивайте вступление.
– Пожалуйста, не раздражайтесь. Оцените хотя бы откровенность, с которой я, провинциальный завкафедрой, – а вот тут Бравик все же поморщился, – разговариваю с профессором Браверманом.
– Вы что – юродствуете, Алексей Юрьевич? – прищурился Бравик.
– И в мыслях не было, – кротко ответил Чернов. |