– Ну нет! Не уйдешь!
Иду за ней, дергаю дверь – она заперта изнутри. Стою тихо, жду. Дверь чуть приоткрывается, в щелку виден кончик вздернутого носа, и дверь снова захлопывается.
Сажусь на подоконник, вынимаю из кармана книгу и хлеб с сыром. Теперь буду ждать хоть до вечера.
Время от времени девчонка выглядывает в щелку и прячется опять. Что ж, почитаю еще, бог с ним, с поездом.
Примерно через час к двери, за которой прячется моя незнакомка, подходит инспектор Наркомпроса по детским домам Легостаева.
– Товарищ Карабанов? Что вы тут делаете? – удивляется она и нажимает ручку двери. – Откройте! – говорит она требовательно.
– Не открою! – слышится в ответ.
– А, это ты, Водолагина. Отвори, это я!
За дверью молчание.
– Что это у вас за Водолагина такая? – спрашиваю я.
– О, это целая история. Не девчонка – наказание. Заморочила нас, никак не пристроим.
Неожиданно дверь отворяется. Девчонка выходит как ни в чем не бывало, маленькая, стриженая, курносая, становится поближе к Легостаевой и смотрит на меня дерзко и независимо.
– Ну что ты опять озорничаешь? – с упреком говорит Легостаева. – Непутевая ты, Тоня.
– А вот и путевая!
– Глафира Петровна, – говорю я, – отдайте ее к нам. Поедешь со мной, Тоня?
– А куда? – бесстрашно и с готовностью осведомляется Тоня.
– Есть такое место – Черешенки. Там детский дом. Поедем?
– Можно! – отвечает Тоня. – А там правда черешня растет?
– Растет. И черешня, и вишня, и яблоки.
– Намучаетесь с ней, Семен Афанасьевич, – предупреждает Глафира Петровна. – Берите, но помните: она такая озорница, что трех мальчишек стоит.
– Согласен, я таких люблю. Ну как, едем?
Тоня протягивает мне руку. Не для рукопожатия, а затем, чтоб я сию минуту взял ее и повел в Черешенки.
– А вещи?
– Нету! – отвечает за девочку Легостаева. – Ничего не захотела взять из семьи, где жила. Такая норовистая, ужас.
Формальности были недолги – девочку отпустили со мной. По дороге я узнал о ней все.
Она сирота, родителей не знала, но в детском доме никогда не была. С тех пор как она себя помнила, ее брали «в дети». Но нигде она не жила больше года-двух. В одной семье из нее сделали няньку. В другой попрекали каждым куском. В третьей – скучно было. Она рассказывала много, охотно и так, что я словно своими глазами увидел всех, кто попадался на ее коротком, но богатом встречами пути. Я слушал и диву давался – ну и даровитая же актриса сидит в этой девчонке!
– «То-оня! – скрипуче тянет она. – В кастрюльке ка-аша была. Ужели ты всю съела? Да ка-ак же ты не лопнула?» А в кастрюльке этой, Семен Афанасьевич, на донышке, – говорит она уже своим быстрым говорком, – и все равно не наешься! И вот так про все: «То-оня, уже-е-ли!» Ну, я и убежала. А у других – беги туда, беги сюда, принеси то, не знаю что! Ихняя Танька спит, а я – и полоть, и стирать, и козу пасти? Фигу! А вот последний раз я жила у одних. И кормили, и поили – только на что им ребенок? Скучища! Сами сердитые, домой приходят поздно, ни про что не спросят, ничего им не интересно. Ну, я и ушла от них.
Так она рассказывала и все поглядывала вокруг – слушают ли ее? Она, видно, привыкла к слушателям, и мне ясно представилось: вот она сидит во дворе, окруженная ребятами, и без устали рассказызает им разные истории, одна другой занятнее. |