| Теоретически Варечка была художником, из этих, свободных – с длинными волосами и грязными кроссовками, только что-то я ее рисующей особенно не видела. Впрочем, на стенах в квартире что-то действительно висело – яркое и странное, мало в моем представлении соответствующее понятию «живопись». – Ты просто динозавр, – обзывалась она, когда я спрашивала, что изображено на том или ином полотне. – Это ж экспрессия, нерв. – Нерв? Где? – еще старательнее вглядывалась я. В МГУ мы достаточно много внимания уделяли истории мирового искусства, и хотя я, скучая, большую часть курса пропустила мимо ушей, в моем подсознании осели Рембрандт и Леонардо. Кандинского я как-то не запомнила. Прогуляла, наверное. Но в сравнении с Варечкой и он был бы просто натуралистом. – Знаешь, именно из-за таких, как ты, весь Арбат завешан дерьмовыми фруктовыми натюрмортами и дешевыми акварелями. Ты – убийца творческого начала. – Ну, приехали, – смеялась я. – Я мешаю тебе рисовать? – Не рисовать, а писать. – Отлично, писать! Кто тебе мешает писать? – У меня творческий кризис! – фыркала Варечка. – У меня конфликт с окружающей действительностью. Она слишком плоская и линейная! – Это моя грудь – плоская и линейная, а ты ленишься. Что, трудно тебе нарисова... написать какой-нибудь пейзажик? – Пейзажик? Боже мой, кого я пустила к себе в дом! – воздевала руки к небу Варечка. Ее смешное немного детское круглое лицо искажала гримаса подлинного (ну, почти подлинного) отчаяния. – Ты хоть понимаешь, что в нашем веке живопись больше не должна фиксировать реальность? – Что? Почему? – Да потому что для этого есть фотоаппарат! – заводилась Варя. Впрочем, все это было не более чем секундным возмущением. Ее раздражение исчезало так же, как круги на воде. В общем, Варечка жила в ожидании мирового успеха, а чтобы ожидать с комфортом, она сдавала внаем «лишние» две комнаты. Жизнь профессионального рантье она вела уже несколько лет, после смерти матери. Когда она вспоминала о маме, можно было почти воочию увидеть, как многотонный груз опускался на Варины плечи, а грусть стирала улыбку с ее лица. Она оставалась спокойна, говоря, что мать у нее была – мировой товарищ, но в ее голосе было столько нежности, что я начинала подозревать, насколько пустыми и формальными были мои собственные отношения с матерью. Варечка маму любила, я – честно говоря, только жалела. Но к моей жалости примешивалась серьезная доля презрения. Особенно сейчас, сидя на подоконнике и глядя на огни фонарей на Патриарших, я поражалась, как можно было променять свободу, право на тихие уютные вечера с самой собой на сумочки, массажистов и сомнительные радости заграничных пляжей. Все это бессмысленно, если за этим стоит грузный человек с квадратным подбородком, который в любой момент твоей жизни может вытереть о тебя ноги. Несмотря на кажущуюся простоту и доступность, Варечка была человеком весьма своеобразным. Она выросла тут, на Патриарших, в квартире, которую когда-то получил ее дед – материн отец, зам какого-то министра по вопросам культуры. Варечка ходила в спецшколу, с детства владела английским и французским языками и знала наизусть огромное количество стихов. Часть из них были матерными и жутко пошлыми, вторая половина – лучшие сочинения Цветаевой, Пастернака и Вознесенского. Правда, матерные стихи она читала чаще и с большим удовольствием. – Мажорская кровь мне мешает, – частенько говорила Варечка. – Уводит от народа! Вот и борюсь. – Успешно, кстати, – смеялась я до слез от ее частушек. Ее коронная была: «Я в концертный зал попала, слушала Бетховена – только время зря пропало, ну, б.                                                                     |