Мы полдня купались, плескались в воде у берега и загорали, до тех пор пока не проголодались. Одевшись, мы отправились на поиски какого-нибудь прибрежного кафе или гостиницы, где, как мы знали, подавали свежую, только утром выловленную, жареную рыбу. После обеда мы остались сидеть на набережной, смотрели на море, пили белое вино и рассказывали друг другу о своей жизни. Я поведала о своем детстве, о том, как работала прислугой в разных домах, об Эльвире, спасенной из вод потопа, о Риаде Халаби и обо многих других; умолчала я лишь об Уберто Наранхо: тот сумел вбить мне в голову основополагающие правила конспирации, и его имени я не произносила ни при каких обстоятельствах. Рольф Карле в свою очередь рассказал мне о голодном военном детстве, о том, как исчез, фактически пропал без вести его брат Йохен, об отце, которого нашли повешенным в лесу, о лагере военнопленных.
— Странное дело, я вдруг понял, что никогда раньше никому об этом не рассказывал.
— Почему?
— Не знаю, наверное, не хотел никому раскрывать свои тайны. Детство — это самая темная страница моего прошлого, — сказал он и надолго замолчал; так мы и сидели, глядя на море, и лишь иногда я искоса поглядывала на Рольфа, пытаясь понять, о чем он думает.
— А что случилось с Катариной?
— Она умерла в больнице — в тоске и одиночестве.
— Нет-нет, пусть она и умерла, но не так, как ты говоришь. Давай придумаем, как все было на самом деле. Было воскресенье, первый солнечный день весны. Катарина проснулась в хорошем настроении, и медсестра усадила ее на террасе в шезлонг, укутав ноги теплым пледом. Твоя сестра смотрела на первые набухающие почки, на птиц, которые уже начали вить гнезда под стропилами террасы, ей было хорошо, тепло и спокойно. Она чувствовала себя так, как там, под кухонным столом, когда ты обнимал и успокаивал ее; именно ты снился ей в то утро. Да, у нее не было памяти, но инстинкты сохранили в ней то тепло, которое ты ей дарил, и всякий раз, когда ей было хорошо, она тихонько бормотала твое имя. Так, с твоим именем на устах, она и уснула навеки, когда душа покинула ее тело — тихо, чтобы не терзать и не беспокоить невинное создание. Вскоре в больницу пришла ваша мама, она всегда приходила по воскресеньям; она вышла на террасу, подошла к шезлонгу и увидела дочь мирно спящей; на ее губах застыла последняя блаженная улыбка. Мама закрыла ей глаза, поцеловала в лоб и заказала для нее белый, как платье невесты, гроб, куда ее и уложили, выстлав его изнутри белой скатертью.
— А мама, ты придумаешь хороший конец этой сказки и для нее? — дрогнувшим голосом спросил Рольф Карле.
— Да. Она вернулась домой с кладбища и увидела, что соседи поставили во все кувшины, какие только были в доме, красивые весенние цветы. Они сделали это, чтобы ей не было одиноко. По понедельникам она обычно пекла хлеб; она проснулась утром, надела выходное платье, повязала передник и стала готовить стол, на котором обычно раскатывала тесто. Мир и покой царили в ее душе, потому что все ее дети были наконец устроены: Йохен в своих странствиях по миру встретил хорошую женщину, женился и завел детей, жизнь Рольфа отлично сложилась в далекой Америке, а теперь и Катарина, освободившись наконец от прижимавшего ее к земле такого несовершенного тела, могла летать в облаках в свое удовольствие.
— А как ты думаешь, почему моя мать так и не согласилась приехать сюда и жить рядом со мной?
— Не знаю… может быть, она просто не хотела уезжать из своей родной страны.
— Она уже старая и одинокая, ей было бы гораздо лучше здесь, в колонии, рядом с моими дядей и тетей.
— Не каждый может эмигрировать, Рольф. Она живет спокойно, храня свой сад и свои воспоминания.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В течение целой недели в стране только и говорили что о наводнении и нанесенном им ущербе; другие новости в прессе практически не появлялись, и, если бы не Рольф Карле, народ, наверное, так и не узнал бы о резне, устроенной в одном из армейских центров по подготовке операций против партизан. |