Изменить размер шрифта - +
 — Как же «чик‑чик», Павел Егорович? — заплакала Аниска. — Дитё ведь он мне единственное, не виноваты ж мы в беде такой…

— Я тебе не суд — разбирать, кто виноват, а кто прав. Мне наплевать, хоть задавитесь оба. Один тебе совет: сдай его сама, пока не поздно, в спецпсихдом. Смотри, не послушаешься меня, несчастье себе накличешь большое…

— Куда же больше‑то, Павел Егорович? Я ведь… — Разговор окончен, — прервал я ее. — Ты же Знаешь, мы слов на ветер не бросаем. И кретин перестал жевать и не раскачивался. Смотрел на меня внимательно, потом гулко замычал и рассмеялся радостно. А возлюбленная моя еврейка со своей мамусей, пригорюнившись, пила чай, бледное остывшее пойло, «писи сиротки Хаси». Или боялась из‑за дрочащего кретина выйти заварить свежий, или кончилась заварка. Я ведь их не очень баловал продуктами сознательно, а все сберкнижки мы изъяли из дома еще при обыске. Так вот, не в нищете, но в некоторой нужде им сейчас жить правильнее было. По моему разумению, во всяком случае. У голодного песца мех мягче. Когда я вошел, Фира испуганно бормотала:

— Со времен Фаллопия никто врачей в этом не обвинял… — но, увидев меня, сразу же замолчала и стала прихлёбывать свой бесцветный чай.

— Что вы сказали? — строго переспросил я. Фира заморгала красноватыми веками, растерянно зашевелила губами, и я сразу увидел, как у нее заболела «кисть правой руки». Римма тихо, неживым голосом сообщила:

— Маме рассказали сегодня, что арестовали старого доктора Ерухимовича, который лечил меня в детстве…

— Очень может быть, — кивнул я. — А кто такой Фаллопий?

Римма едва заметно, уголком рта, ухмыльнулась — она всегда вот так злорадно ухмылялась, когда я ее о чем‑то спрашивал, ее радовала моя темнота и неученость, она испытывала мазохистский восторг от дикости своего мучителя.

Эх ты, дурочка! Чему было радоваться? У меня в те времена действительно образование было, как солдатское белье: нижнее, серое. Но и тогда я знал кое‑что такое, чему вы за всю жизнь не выучились. ИГНОРАМУС — мы, неучи, не знали ничего, что могло бы нас отвлечь от исполнения величайшего закона времени: «ПУСТЬ ВСЕ УМРУТ СЕГОДНЯ, А Я — ЗАВТРА». ‑…Так кто этот Фаллопий? — Выдающийся врач средневековья, итальянец, хирург и анатом. Он был злодей, Габриэль Фаллопий, он испытывал на осужденных действие разных ядов. — Сейчас таких злодеев полно, — заметил я равнодушно. — Это ложь! — выкрикнула, задыхаясь, Римма. — Вы знаете, что это ложь! Она обращалась ко мне только на «вы». Я не успел еще нахмуриться, как необъяснимо осмелевшая Фира вдруг сказала:

— Я думаю, что сейчас сажают не злодеев и не отравителей, а просто евреев. Потом им что‑нибудь придумают. Но я слышу вокруг такие страшные разговоры, что не удивлюсь, если узнаю, будто евреи хотят убить Сталина… Сказала — и сама смертельно испугалась. И Римма побледнела. Они затравленно смотрели на меня, съежившись, бесплотные от охватившего их ужаса, — уж не знаю, чего они ожидали: что я их арестую, или застрелю на месте, или среди ночи помчусь на службу и казню их папаньку, давно умершего от сердечной недостаточности. Но слово было сказано. И я совсем не рассердился. Я только лицом затвердел, и грозно свёл брови, и губы поджал, чтобы они не заме‑или, как радостно прыгнуло у меня сердце, как ярость вдохновения затопила меня, как тайно возликовал я, поскольку эта старая еврейская дура случайно подсказала мне последнюю буковку н кроссворде. Вот это, наверное, и есть апокалипсис. Откровение. Все думаю, что апокалипсис — это катострофа. Апокалипсис — значит откровение.

Откровение о катастрофе.

Быстрый переход