Провода, болты, трубки, железяки. Он же ведь где‑то здесь — чертов этот выключатель! Надо же, сволочь какая этот Актиния, со своей жадной жидовской подозрительностью — так спрятать секретный тумблер! От самого близкого друг, можно сказать! Нездоровая все‑таки у них привязанность к имуществу… Тысяча сто девять… Сейчас завоет, гадина!… Хвостик переключателя. Вот он! Нашел! Щелк!
Фу! — фу! — фу! — фу! Отдышался, нашел не спеша «хвост» — пучок проводов от замка зажигания — и выдрал его целиком из‑под кожуха. Красный провод — всегда от стартера — замкнем на массовый, зачихал, схватился еще не остывший движок — поехали, поехали! На Ленинградский проспект поехали, в гостиницу «Советская», в ресторан «Яр», в мраморную швейцарскую, к последней моей опоре и защите — Сеньке Ковшуку, бесстрашному моему Пересвету, взявшемуся сокрушить сионистского Челубея, грязного иудо‑монгольского захватчика.
***
Какое сегодня число? Не помню. Что‑то в голове все перемешалось. Март сейчас. Начало? Или конец? Не могу сообразить. Великий Пахан умер об эту пору, в такую же мерзостную погоду. Да‑да, я нес его прах, осторожно ступая в густые снеговые лужи. Он умер прямо перед началом исторического действа «Мартовские аиды». Все уже было готово. Сейчас уже не вспомнить точно, но, кажется, ровно за неделю до официального сообщения о начале судебного процесса над врачами‑отравителями. Еще накануне Лютостанский хохотал и веселился, как насосавшийся упырь:
— Операцию так и назовем — «Мартовские аиды»! У Цезаря были мартовские иды, а у нас запляшут на веревочке — аиды…
Он был лучезарно, безоблачно счастлив, он приближался к исполнению заветной мечты своей жизни — уничтожению евреев. И, безусловно, испытывал чувство справедливой гордости от сознания, что внес и свою весьма весомую лепту в организацию им всем Армагеддона. Правда, Лютостанский не ведал, что не в людских силах ставить пределы жизни и назначать час успения. Не мог Лютостанский знать, что завтра почиет Великий Пахан и как отзовется на евреях этот роковой миг, потому‑то даже свой час представлял плоховато.
Откуда ему было знать, что всего через сутки я с тремя другими особами, особоприближенными, внесу в секционный зал неподъемно‑тяжелый труп Великого вождя… Не мог в страшном сне представить этот ледащий полячишко, что мне завтра доведется смотреть, как прозекторы расчленяют, рассекают, пилят и строгают на мельчайшие кусочки останки Отца всех народов. У меня кружилась голова и сильно подташнивало, когда на неверных ногах я спускался по лестнице из анатомического театра, раздумывая о прихотях людской истории, о непредугадываемости человеческих судеб. У распутной развеселой прислуги Кето Джугашвили было семь детей, и все они умерли во младенчестве. Остался только маленький, «мизинчик», самый дорогой, самый любимый Сосо, которого хотели отдать во служение Богу — выучить на священника. А выучили его в семинарии довольно редкой профессии — дьявола. Я вышел тогда на улицу, и серое мартовское утро было наполнено запахом воды и подступающей весны. У подъезда маялся с растерянным и напуганным лицом Лютостанский. Увидел меня и суетливо‑стремительно бросился навстречу:
— Павел Егорович, срочно вызывает Крутованов. Не глядя на него, не отвечая, я направился к дожидающейся нас на Садовой «Победе», лениво подумав о том, что Лютостанский еще не оценил ситуацию: называть меня на «ты» боится, а на «вы» не хочет. Поэтому тщательно избегает всех определенных местоимений. Вот дурачок! Если бы он плюнул мне в лицо или поцеловал руку — изменить уже ничего нельзя. Его роль невозвращающегося кочегара подошла почти к самому интересному эпизоду… По коридорам и этажам Конторы метались в растерянности и панике наши бойцы невидимого фронта. |